Без всякого толкования из Откровения нам стало многое известно:
Оскудение веры и милосердия, великие земные бедствия, Второе Пришествие и Слава Небесного Иерусалима. Бог не хотел нас запугать или душевно обескровить унынием, напротив, Он желал каждым своим Последним Словом на языке человеческом (ибо это было последнее Его использование письменной культуры) вселить дух мужества, труда и крепкой надежды на Победу. Именно к этому и призывает обращение Ангела к Поместным Церквям.
Бог зовет нас, не только на первых станицах райского бытия, еще до грехопадения, возделывать тварный Космос, но в завершающих главах Своей Книги призывает к высокому труду и творческой харизме, к духовно-культурным свершениям, "имже несть числа"!
Один музыкант, не сумевший в годы сегодняшней русской смуты реализовать свои дарования, поделился со мной страхованиями: "Мне кажется, совсем скоро будет конец мира!" — "Почему Вы так думаете?" — " Ну, людям не нужна музыка!" — " Вы считаете, Ваша музыка не нужна?" — "И моя тоже!" — " Знаете, — ответил я ему, — один старый священник сказал, да, людям сейчас не то, что музыка, людям не нужно Евангелие! Но знайте, знайте, зато Евангелию, Любви Божией люди нужны и желанны! И если люди сегодня не интересуются Благой Вестью, это совсем не значит, что конец света близок! Мир завершится только в тот момент, когда безвинная, только что народившаяся человеческая душа не сможет пробиться к Божьей Любви через тенеты человеческого зла и природных вселенских потрясений. Когда священник не сможет вместе с народом Божиим поднять перед престолом Чашу с Животворящими Тайнами! А сейчас еще столько добра и любви в людях по всей земле! Столько сил жить, молиться, учиться, творить "пространство песни" в земных пределах!"
Как добрые эсхатологические примеры, противоположенные "знамению последних времен", приведу несколько историй из моей иерейской практики. Вначале написал священнической, но затер "делитом", как-то показалось выспренно и обусловлено. Нет, именно "иерейской", будничной, "пресной" и непраздничной.
Пришел соборовать бабушку "болдинской осенью", в провинциальном дождливом скучном октябре. Жила она на седьмом этаже, в левом от лифта малосемейном боксе, совершенно одна. Дети есть, но живут далеко и о матери ничего не знают. Своих проблем хватает! Вероятней всего приедут только на похороны, да и то только по случаю: а как там комнатенка? В официальных бумагах ее место проживания нарекалось как семейное общежитии. Хотя, как раз "семейных" можно было на одной руке пересчитать, в основном большей частью в доме тянули, доживали свой скорбный век одинокие, опустившиеся старики и аккуратные старушки.
Комнатка метров 12, кухонька, совмещенный санузел. На старом черно-сером телевизоре я увидел фотографию Есенина в деревянной рамочке, да еще и украшенной голубой чистой ленточкой. Старушка махонькая, веселая. Сидит на диване, от волнения (первый раз на 87 году своей мимолетной жизни приготовилась к Причастию!) болтает ногами, как первоклассница. Ноги короткие, по полу только слегка каблуки туфель шаркают. Нарядилась скромно по такому праздничному случаю. Мне радостно, ждала, значит. Я расчистил от старых газет и лекарственных склянок столик, застеленный клеенкой с большими цветами, такими большими, словно они произросли из Райского сада, и, ставя на него из требного ящика необходимые вещи для соборования, грубо (по сравнению с тем, что будет совершаться), то есть деликатно, как только могу, спрашиваю:
— Бабушка, а Вы раньше учительницей работали?
— Не, я на заводе, шлифовальщицей была, — ответила, и губу закусила.
— А это кто у Вас на фотографии, что на телевизоре стоит?
— Это, — важно отвечает, — писатель.
— Вот как. Сегодня редко кто фотографию писателя в рамочку, да еще на телевизор ставит.
— А он хороший был человек.
— А как писатель?
— Он хороший был писатель.
— А что писал?
— А стихи.
— Хорошие стихи?
— Очень хорошие.
— Вот как получается у нас. Хороший человек был хорошим писателем и писал на удивление хорошие стихи.
— Вот так и получается. Его Сергеем Есениным зовут. Но сегодня его, как Ленина, тоже помаленьку забывают.
— А как он жил-то, тоже хорошо?
Старушка заерзала на диване, хотела что-то сказать, но отмолчалась. Однако я не сдавался.
— А как умер? Умер-то тоже хорошо?
— Не очень, — грустно ответила, — говорят, запился.
— Вот она значит, какая жизнь для писателя в России, и человеком живешь хорошим, и пишешь хорошо, и стихи что надо, а до смерти запиваешься! Ведь не один он такой. Почему это так то? Как думаете? — уже без всякой улыбки спросил я у бабушки.
Она опять долго молчала, так что я подумал, уж не обидел ли ее расспросами. А потом ответила, тяжело, словно горсть земли в могилу бросила:
— Это потому так, что хорошие люди завсегда в России пьют. А писатели среди них самые наилучшие. Да и свету у нас мало. Зима вона какая долгая!
— Бабушка, а почему хорошие люди-то пьют, хорошие ведь?
— Знаете батюшка, Вы так спрашиваете, словно сами не знаете, — немного все же приобиделась старушка, даже каблуки притихли. — От "хорошей жизни" пьют! Не может он жить хорошо, когда другим людям плохо. И чем лучше жизнь, тем сильнее ему, горемычному, выпить хочется, потому что тогда еще горше чувствуешь, что хоть в миллион раз лучше живи, все равно здешняя жизнь это только так фу-фу, ветер из подворотни надул.
"Вот тебе и бабулька", — подумал я, и, вздыхая вместе с ней о судьбе русских писателей, принялся семикратно помазать головку этого Божьего одуванчика подсолнечным елеем радования, таинственного исполненного благодати нашего Негордого Бога. Таинство началось.
— Отче Святый, Врачу душ и телес, — продолжали мы молиться втроем. Именно с Сергеем Александровичем за рабу Божию Фотинью. Есенин в рамочке все соборование внимательно смотрел на нас и грустно молчал. А что еще он мог сделать? Стихов-то больше не напишет! А как бы хотел, верно?
После отпевания в храме всегда тихо. Этот чин всех смиряет. Особенно зимой, когда в силу земного магнетизма гроб становится удивительно неподъемным, и снег скрипит под сапогами, несущих мертвую, невообразимую тяжесть, громче и надсадней. Даже свечницы моют пол не привычно размашисто, а быстрыми мелкими стежками, словно саван обшивают.
Я снял подрясник, накинул пальто и хотел уже всем откланяться, как открылась дверь и в храм вошел дедушка в желтом тулупе, в валенках, с такими же желтыми заиндевелыми усами, как тулуп, и умилительно вопросил:
— Вот, сынок, хочу свечку Cерафиму Саровскому поставить. Где тут иконка его?
Я взял его за локоть и подвел к нужной иконе.