В начальных классах школы он проникается верой в романтику Мировой Революции и героику Гражданской войны – причём до такой степени, что именно эти переживания пробуждают в нём поэта.
К моменту юношеского самоопределения он ясно видит своего врага. Это – низменный быт, косное мещанство, обывательская тупость, включая сюда и идиотство так называемого светского поведения.
В пределах поколения "мальчиков Державы" он безошибочно чувствует самого близкого себе, самого ясного, чистого, бескомпромиссного, кристально-прозрачного (кристаллически последовательного) собрата.
"Я был моложе Павла Когана (на семь лет. – Л.А.), позже начал мыслить и многое оценивал более трезво. А вот "дамочек" мы с ним оценивали одинаково ригористично. Это был вопль оскорблённого аскетизма (хоть мы оба не были аскетами), уходящего из жизни вместе с революционной эпохой. А на "дамочках" это просто срывалось…"
На "дамочках", на "домашней контре", на "чёртовой породе" мещан, из среды коих сами же и вышли, а лучше сказать, выломились.
Так что прежде, чем сориентироваться по Маяковскому, Коржавин самоопределяется по Когану. Вплоть до интуитивно принятой, непоколебимой русскости, что для выходца из местечковой среды означает не просто констатацию, но жёсткий и принципиальный выбор.
"Я патриот, я воздух русский, я землю русскую люблю" – Павел Коган.
"По происхождению я – еврей. По самоощущению – русский патриот" – Наум Коржавин .
Если учесть эту изначальную перекличку, то понятно, почему первое стихотворение Коржавина, сделавшее его властителем дум, – это диалог с Коганом.
Эпиграф – из Когана: "Я с детства не любил овал. Я с детства угол рисовал".
Далее – три коржавинских четверостишия, растащенные на цитаты:
Меня, как видно, Бог не звал
И вкусом не снабдил утонченным.
Я с детства полюбил овал
За то, что он такой законченный.
Я рос и слушал сказки мамы
И ничего не рисовал,
Когда вставал ко мне углами
Мир, не похожий на овал.
Но все углы и все печали,
И всех противоречий вал
Я тем больнее ощущаю,
Что с детства полюбил овал.
И это написано девятнадцатилетним "начинающим" поэтом в 1944 году, когда никому ещё и в голову не приходит испытывать на прочность веру, доставшуюся мальчикам от отцов!
Диалог с Коганом Коржавин ведёт все три студенческих (московских) года, вплоть до ареста; он сочиняет поэму, лирический герой которой списан отчасти с Когана, отчасти с самого себя; закончена поэма в Институте Сербского, где следователи проверяют её автора на предмет вменяемости; впоследствии поэма потеряна, забыта, по памяти не восстановлена и не опубликована – бесследно канула в вечность.
Стихотворение же об углах и овалах прогремело и, я думаю, вошло в историю поэзии. Навечно.
Вчитаемся.
Что Коган привержен углам и презрителен к овалам – факт неопровержимый. Но какие овалы у Коржавина?! Ни округлой стиховой музыки, ни базисной гармонии нет у него ни изначально, ни в дальнейшем. То, что он впоследствии станет называть гармонией, – скорее завершённость, логичность, вменяемость, объяснимость. Законченность – это, пожалуй, точнее всего. Утончённость же помянута всуе – её нет ни у Когана, ни у него самого. А есть – у обоих – ясность, чёткость. Бритвенная точность углов.
Так в чём суть расхождения и суть поэтического самооткрытия в коржавинском стихе?
В том, что логика углов – недостаточно последовательна! Что сквозь углы валом валят противоречия, с которыми углам не справиться! Что мир не подчиняется точности чертежа и чистоте веры, которая с детсадовских и школьных времён принята как изначальная!
В конце концов и эта вера – в героику Гражданской войны, в правоту Мировой Революции, в справедливость классовой борьбы и в грядущее коммунистическое братство – эта вера будет переосознана как утопия и морок, или (сейчас я употреблю любимое, ключевое коржавинское слово) как соблазн.
Гармония, подмененная утопией, – вот как он объяснит соблазн впоследствии. Но не в этом драма, а в том, что и этот соблазн подменили. Непосредственное ощущение: подсунули суррогаты. Был мираж – стал муляж. Вместо ясной логики – абракадабра, бестолочь, прострация, дьявольщина, патология, перевёрнутое сознание, непредсказуемый абсурд, массированная подлость. "Неведомо что".
От этой подмены и надо спасаться. В логику.
В ясность смысла – из тьмы бессмыслицы! – вот сюжет, вот грань, вот линия смыслоразлома. Овалами не пахнет – ни до подмены, ни после. Углы завязаны в узлы.
И есть главный узел, который не развязать и не разрубить. Под реальность подложено что-то другое! – именно это ощущение высекает искры великой поэзии из юношески честного стихотворства.
Чувство гибельной подмены ещё поразительнее там, где нет никакой "политики", а есть только дружество и влюблённость. Высекается такое, что за непонятностью не лезет ни в какие печатные ворота, но через списки самиздата впечатывается в сознание тех, кто ищет в стихах истину:
Предельно краток язык земной.
Он будет всегда таким.
С другим – это значит: то, что со мной,
Но – с другим.
А я победил уже эту боль,
Ушёл и махнул рукой:
С другой… Это значит: то, что с тобой
Но – с другой.
Это великое стихотворение написано двадцатилетним юнцом. В 1945 году. Актуальная поэзия занята совершенно другим. Коржавин (вернее, тогда еще Мандель – "сибирский" псевдоним пристанет к нему чуть позже) прибывает в Москву с Урала. Он записывается студентом в какой-то загородный Лесоинститут, а сам бродит по Москве, обчитывая своими стихами всех, кто соглашается слушать.
Кому посвящены стихи о другом?
Неважно, кому. Важно другое: звенящее в стихе и саднящее в душе ощущение подлинности, которая всегда под ударом. Всегда!