- Вам сообщили приговор? Предупредили, что он окончательный и обжалованию не подлежит?
- Сказали...
- Вы имеете право на последнее желание, - цедил полковник, председатель военного суда. - Просите... Разумеется, кроме жизни. Впрочем...
- Нет! - резко прервал его Олекса. - Я не буду ни просить, ни тем более вымаливать помилование, слишком грязную цену мне предлагали уже не раз за возможность жить дальше.
- Так что же вы хотите? - со скрытым интересом спросил полковник.
- Прикажите дать бумагу и карандаш - хочу написать родным, попрощаться с ними.
- В письмах вы не имеете права сообщать о ходе суда и обвинениях против вас.
- А разве состоялся суд? - с иронией спросил Олекса.
- Не будем об этом, - побагровел полковник. - Разумеется, вы можете сообщить, что казнены...
- Благодарю вас. Это случится завтра? Не беспокойтесь, особой тайны вы не разгласите...
- Утром... Что еще?
- Хотел бы попрощаться с Золтаном Шенгерцом, - сказал Олекса.
- Вас судили венгры, и последний человек, с которым вы хотите увидеться в этой жизни, тоже венгр? - удивился полковник.
- Меня судили не венгры, а фашисты, - резко бросил Олекса. - А венгры... Венгры не забудут мое имя. Я умираю и за их счастье...
- Откуда вы знаете, что секретарь ЦК Венгерской Компартии Золтан Шенгерц тоже находится здесь, в "Маргит-Керут"?
- Не будем задавать друг другу, господин полковник, скажем так, нескромные вопросы...
Полковник позвонил в колокольчик...
- Увести! - приказал конвоирам.
Свидание Олексе он разрешил...
Одновременно распахнулись две противоположные двери, и в камеру вошли Олекса и Золтан, шагнули, загремев кандалами, навстречу друг другу.
Обняться они не смогли, их разделяла решетка.
- Благодарю тебя, товарищ Олекса, за возможность попрощаться. Не держи зла на землю, на которой примешь смерть.
- На этой земле мы боролись вместе, плечом к плечу, товарищ Шенгерц, - ответил Олекса. - И оба любим ее одной любовью...
Наступал рассвет. Последний рассвет в жизни товарища Олексы, 3 октября 1942 года.
Было 8 часов утра, но лучи солнца еще не пробились на широкий квадрат внутреннего двора будапештской тюрьмы "Маргит-Керут". Тихо и пустынно пока еще было, лишь у виселицы на помосте озабоченно суетились палачи: прикидывали, правильно ли, точно под петлей, стоит табурет...
Потом вышел военный оркестр. Его вел молоденький офицер в очках, по внешнему виду - из штатских, недавнего призыва.
На решетках тюремных окон появились ладони - узники по тюремному телеграфу узнали, что происходит во дворе, и, хватаясь за узлы решеток, пытались дотянуться до окон, попрощаться с товарищем Олексой.
Приблизились к виселице начальник тюрьмы, священник, врач в военном мундире, какие-то люди в штатском.
Палачи стояли в сторонке от них, возле виселицы. Их было двое.
Охрана вела Олексу по переходам тюрьмы. Он шел - руки за спину, твердо. И камеры, мимо которых он проходил, откликались грохотом - это заключенные били в двери кулаками, всем, что было под руками.
И узники прощались с товарищем Олексой...
На чешском:
- Прощай, Олекса!
На венгерском:
- Прощай, товарищ Лекса!
На словацком:
- Карпаты у нас одни, и свобода у нас одна! Коммунисты умирают, чтобы жил народ! Прощай...
На немецком:
- Прощай! Смерть фашизму!
На украинском:
- Прощен будешь, Олекса! Мы победим!
- Прощай...
Его поставили у помоста с виселицей. Олекса поднял голову, увидел петлю, и за нею на голубом небе облака, они легкие, вспененные, плыли на восток, и показалось ему на мгновение, что это родные Карпаты...
Виселицу квадратом оцепили солдаты - гонведы, карабины на руку, с примкнутыми штыками, лезвия штыков - в одну точку, к сердцу Олексы.
Начальник тюрьмы беспокойно оглядывался - он ждал еще кого-то. Наконец к группе палачей примкнул гестаповец - ждали его. И сразу заиграл военный оркестр, которым управлял молоденький венгерский офицер. На тюремном дворе неожиданно зазвучали звуки чардаша.
Олекса улыбнулся и взглядом поблагодарил музыкантов. Председатель читал приговор, но слов в вихре музыки не было слышно - только нелепо открывался и захлопывался мясистый рот.
Олекса, в поношенной, изорванной, в бурых пятнах засохшей крови гимнастерке, сам поднялся на помост. Он неожиданно для всех взмахнул рукой, и оркестр смолк.
- Прощайте, товарищи! - крикнул Олекса. И повторил на чешском, немецком, венгерском: - Прощайте, товарищи!
- Играйте! - заорал начальник тюрьмы музыкантам.
Оркестр молчал, а его молоденький офицер каменно смотрел в пространство.
- Меня они сейчас повесят, но правду убить нельзя! Да здравствует Советский Союз! Смерть фашизму...
Один из чинов тюрьмы подскочил к дирижеру, сорвал с него погоны. Офицер-музыкант будто очнулся, сломал свою дирижерскую палочку, как ломают шпагу, и швырнул ее на булыжники тюрьмы.
- Свобода народам! - крикнул Олекса.
Узники тюрьмы откликнулись "Интернационалом". Слова его на разных языках слились в боевой гимн пролетариев, зазвучали как приговор фашизму, вырвались к голубому небу, к облакам... к Карпатам, пламенным сыном которых был товарищ Олекса,
И влился в них клич трембит на верховинах и полонинах, потайными стежками которых шли и шли друзья Олексы - партизаны: чабаны, лесорубы, бокораши, трудари карпатского края...
"Теперь тысячи и сотни тысяч лучших сынов народа
умирают за лучшее будущее человечества".
Свои последние дни Юлиус Фучик провел в берлинской тюрьме Плетцензее. Он накануне казни говорил товарищу по заключению:
- Когда мне зачитали приговор, я сказал фашистам: мой приговор вам вынесен уже давно: смерть - фашизму! Жизнь - человеку! Будущее коммунизму!
Открылась дверь камеры, и вошел надзиратель. Он принес ручку, чернила, лист бумаги.
- Напишите письмо родным, если хотите, - сказал он Фучику.
После его ухода в камере долго стояла тишина.
- Юлек, не отчаивайся, - сказал товарищ по камере, - еще, может, и помилуют...
- Нет, - ответил Фучик, - помилования не будет, да и не нужна она мне, пощада фашистов...
Он сел к столу, на бумагу легли строки прощального письма: Мои милые!..
Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше от того, что ему отрубают голову. И я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а с такой радостью, с какой я всегда жил...
Далее в письме строки вымарала цензура...
В камере тюрьмы Плетцензее было темно, как в могиле. Юлиус и его товарищ не спали - грохотали кованые сапоги в коридорах, гремел металл, и слышно было, как в соседних камерах прощались, плакали, молились.
- Как ты думаешь, который час? - спросил Юлиуса товарищ.
- Где-то после полуночи, - ответил Фучик. Он, продолжая начатый разговор, сказал: - Умирать легче, когда знаешь, что твоя жизнь принесла людям добро... Сейчас хочу только одного: чтобы сохранились для будущего странички моего "Репортажа".
Грохот сапог усилился и вдруг стих у двери камеры. Щелкнули щитком глазка, загремели тяжелые запоры...
- Пришли за мной, - Юлиус поднялся с откидной койки, встал во весь рост, руки в наручниках.
Вошли охранники, электричества не было, и они высветили камеру, Юлиуса, его товарища лучами фонариков.
Было седьмое сентября 1943 года...
И была сырая, промозглая берлинская ночь. Тюрьма Плетцензее тонула во мраке - вырисовывался на фоне черного неба один из ее сгоревших корпусов, часть разрушенной стены. Прожекторы рвали на части горизонт. Вот-вот должен был начаться налет.
Заключенные стояли в несколько рядов. Перед ними ходили два священника. Дорога с этого плаца уводила в камеру смерти...