Незаметно подъехали к Симферополю. В кемпинге нам выделили палатку.
— Вас трое, четвертый там уже есть, — сказала администратор, выписывая квитанцию.
— Кто такой? — спросил Виктор.
— Бухгалтер. Ходит пешком по Крыму. Старик.
— Пустынник? — многозначительно хмыкнул Виктор.
— Посмотрите, — ответила администратор.
Старик оказался маленьким и тщедушным. Он лежал на кровати и занимал ровно половину ее длины. Странный старик: ходить в наше время пешком и глядеть на природу — занятие в высшей степени непрактичное.
Удивительным оказался у него голос — трубный, зычный, будто весь клубок сухожилий и нервов напрягался в старике и звучал одновременно.
— Добро пожаловать, молодые люди! — приветствовал он нас, едва мы перешагнули порог палатки. — А я думаю, кого пошлет мне сегодня случай?
— Нас, — коротко ответил Виктор. — Троих.
— Славно! — ответил старик.
Славного, признаться, мы ничего не видели: четыре кровати, тусклое, будто слюдяное, окошечко — комфорт не ахти какой, но старик еще раз повторил:
— Ей-богу, славно!
Пожалуй, мы больше прислушивались к его голосу, чем присматривались к нему. Как личность мы готовы были старика игнорировать. У нас была своя община, своя тема для разговора, настроенная в определенном звучании. «Славно!», произнесенное стариком трубным голосом, не отвечало нашему настроению. Мы не хотели отвлекаться от того, что сидело в нас и что мы считали своим.
— Места дальше пойдут красивые… — одобрил старик, видимо, свою мысль, ни к кому, кажется, не обращаясь. — Великолепнейшие места!
— Вам радио не помешает? — с редкой бестактностью перебил его Виктор и включил транзистор.
Старик ничего не ответил. Мы с Валентином уже легли, Виктор возился с замком чемодана и продолжал дневной разговор.
— Возьмите обыкновенное колесо! — воскликнул он. — Ничего похожего на колесо в земной природе не существует. Принцип передвижения у нас совершенно другой: рычаг — будь то крыло птицы или нога человека. Колесо совмещает в себе вращательное движение с поступательным и с бесконечностью. Оно и есть бесконечность — символ вселенной. Оно появилось на Земле как явление инородное, принесенное к нам из космоса!
Витька занимался бессовестной эксплуатацией чужих мыслей: о колесе он вычитал из журнала.
— На Земле должны были появиться не колесные экипажи, продолжал он, — а стопоходы. Это отодвинуло бы развитие техники на тысячелетия. Кто-то добрый и щедрый подарил нам колесо, предопределив нашу техническую цивилизацию.
— Почему не предположить, что колесо изобрел все-таки человек? — спросил Валентин.
— Отрицаешь контакты разума во вселенной? — ответил Виктор вопросом.
Валентин пожал плечами.
— Отрицаешь сегодняшний факт, что мы явились визитерами на Венеру? — продолжал Виктор.
Тут была определенная логика, Валентин это чувствовал.
— Хорош гусь! — обвинил Виктор товарища. — Присваиваешь себе то, в чем отказываешь другим. Становишься на точку зрения гомоцентризма: человек — венец творения. Точка-то восемнадцатого столетия!..
Это было слишком. Валентин выключил транзистор и сказал:
— Давайте спать. Человеку, — кивнул на бухгалтера, — нужен отдых.
Но бухгалтер поднялся на кровати:
— Юноша прав! — поддержал он Виктора. — О контактах и я могу рассказать. Могу, молодые люди, если захотите послушать.
Его голос заполнил палатку зычным отзвуком меди. Мы повернули головы в его сторону.
— Абсолютно прав! — повторил бухгалтер, кивая одобрительно Витьке.
Меньше всего мы ожидали, что старик заговорит на эту тему. Но он заговорил, сразу овладев нашим вниманием.
— Хотим ли мы слушать? — подхватил Виктор, великодушно приняв союз, предложенный ему бухгалтером. — Хоть до утра!
— Я знаю, что на Венере опустилась наша исследовательская станция. — Старик приоткрыл рюкзак, показал нам «Спидолу». А вот как это произошло на Земле, я видел собственными глазами. Не подумайте, что совру, — продолжал он, усаживаясь перед нами удобнее. — Из детского возраста, извините, вышел.
На этого человека стоило посмотреть. Если даже он шарлатан, фокусник, все равно стоило, потому что рассказ его должен быть необычным. И мы глядели — трое на одного. Поймите наш скепсис и недоверие, помноженное на нигилизм молодости. Поймите современность и образованность перед колхозным бухгалтером, нашу наэлектризованность, наконец. Но старик не отвел взгляда, его темное морщинистое лицо не дрогнуло ни одним мускулом. Он смотрел на нас, как на сыновей, он был доброжелательным человеком и хотел, чтобы его выслушали. Обстановка не располагала к мистификации. В такой день нельзя было лгать. И если в первой реплике Виктора о том, что мы готовы слушать хоть до утра, еще чувствовался смешок, то сейчас, когда старик выдержал наши взгляды и наш скептицизм, а он их выдержал, Виктор сказал уже без тени насмешки:
— Слушаем.
Это была не гоголевская ночь перед рождеством, не сказка Шехеразады, не деревенские сумерки, не таежный костер. Миф двадцатого века складывался под электрической лампой, рядом с двумя «Спидолами» и рюкзаками, пропахшими бензином. Это была современность, и она контролировала рассказчика. Сказка доверчива и слепа. Наивна в нашей до дна реалистической жизни. Каждое слово бухгалтера было убедительным и живым. Может быть, потому, что слова были обыкновенными — даже слишком обыкновенными, чтобы быть выдуманными.
— Мой отец был крестьянин, — рассказывал старик, и мы видели, что его отец был крестьянин, с таким же морщинистым, как у рассказчика, загорелым лицом, узловатыми, знавшими тяжесть земли руками. — И дед был крестьянин, — продолжал говорить старик, — и прадед — тоже крестьянин. Наш хутор Завьяловский стоял за Доном, верстах в тридцати от станицы Ряжской. А до Белой Калитвы, станции на железной дороге, было от нас и того больше — сто верст. Степная буерачная глухомань, волчий угол — вот что представлял собой хутор. Керосиновая лампа — и та была в хатах редкостью… А случилось то, о чем я рассказываю, в 1914 году летом. Только что началась первая мировая война — германская, как ее тогда называли, а у нас, в глухомани, и того проще — «ерманская». Было мне тогда двенадцать лет…
В жатву выезжали тогда на степь таборами. Что ни семья-то и табор, с волами, телегами, ряднами, чтобы укрыться чем было и в обед от солнца загородиться: поднял оглобли, натянул на них холст или шерстяную полстину — вот вам и холодок… Нас, мальчишек, тоже брали на степь — волов пасти. Вечером жгли костры, бабы хлопотали у семейных котлов, и крепко пахло окрест сытным степным кондером…
Старик улыбнулся воспоминаниям. Не все, видно, было плохо в его детстве, пусть даже керосиновая лампа считалась редкостью.
— Вольница была, — пояснил он свою улыбку, — нам, ребятам. Печали доставались отцам: хутор наш был бедняцкий, населенный иногородними — «мужиками», как называли нас коренные казаки. Отцы арендовали землю у атамана Кобелева — тем и кормили семьи. А степь была хороша — костры, закаты, терна по сухим оврагам…
Старый бухгалтер говорил о степи с любовью. Видно, эта любовь и гоняла его по Крыму.
— В один из вечеров, — продолжал он, — наползла на степь градовая туча. Разом погасило костры, загнало всех под телеги, под копны. Заревели быки, кидаясь из стороны в сторону, — от града им прятаться было некуда. Забились в упряжках лошади. По таборам пошел шум, выскочили из-под телег мужики — скотину жалко. А град лупит вовсю — небольшой, но густой, как картечь. Кто выскочил из-под телег, руками голову прикрывают, мечутся, собирают скотину. К счастью, градовая полоса была недолгой и узкой. Уже прояснились дали, завиднелся курган в полуверсте от нашего табора, речка; люди стали перекликаться — не зашибло кого? И в это время упало яйцо. Всамделишное яйцо: длинноватое, в белой скорлупе, только громадное, величиной с кадку. Оно упало под тем же наклоном, что град, — отдельные градины еще рассекали воздух — и запрыгало по степи, как градина. Ударившись о груженый воз, яйцо завертелось, как вертится настоящее, когда его раскрутишь, определяя, вареное или сырое… А потом поднялось острием вверх да так и осталось, как неваляшка. Есть куклы такие: зальют им в основание олово, и тогда, как ни клади их на бок, все они становятся головой вверх…