Навсегда запомнила это странное помещение, в котором выслушала приговор. Темноватое, с тяжелой, старинной, темной мебелью, с низким потолком и маленькими окнами, выходящими неизвестно куда...
Любопытно, что через много лет я попала в это помещение снова. В стране шла ломка, кому-то показалось, что за все придется отвечать, или, может быть, просто кого-то сменили в том отделе КГБ, который курировал чужие рукописи. И новое начальство отдела рукописей пригласило меня, чтобы я помогла разобраться, что же, собственно, и когда именно пропало в этом самом архиве Булгакова, заметно и загадочно отощавшем в отделе рукописей Ленинки за двадцать лет.
Та же крутая пароходная лесенка вела наверх, в начальственный кабинет, та же палуба-площадочка перед дверью... Я вошла и остановилась удивленная. Это была просторная светлая комната. В ней был высокий потолок, и ее освещали большие, высокие окна. Теперь, на правах почетной гостьи, я свободно и с любопытством подошла к окну. Все три окна выходили на улицу Фрунзе, бывшую Знаменку. Прямо под окном плоское крылечко — вход в отдел рукописей. То самое крылечко, на котором я, переполненная отчаянием, стояла тогда, выйдя в дождь. Подумала вдруг, что приятная дама-начальница тоже стояла тогда здесь, у окна, и без ненависти смотрела вниз, на мою горестную фигуру, ссутулившуюся под дождем.
Новый начальник, еще более приятный джентльмен, сидел на том же месте — за старинным тяжелым столом светлого дерева (Господи! Неужели стол тот же? Или сменили?). Мне предложили стол напротив, у окна, тоже очень красивый и тоже светлый, кажется, даже резной. Мне приносили туда растрепанные описи с ненумерованными листами, в которых я пыталась найти концы — следы исчезнувших рукописей. И однажды передо мной возник даже какой-то бодрый молодой человек, которого мне представили как следователя, но фамилию почему-то так и не назвали... А время от времени я подымала голову, чтобы еще раз взглянуть на неожиданно высокий потолок, или подходила к окнам, не переставая радоваться их ясности, величине и шуршащему потоку машин за ними...
Впрочем, во всесильном ведомстве вскоре опомнились: стало ясно, что никто и ни за что отвечать не будет, тем более за такой пустяк, как растерзанный архив давно умершего писателя. Уже постаревшую и лишившуюся приятности даму снова взяли под защиту, а на меня посмотрели с внезапным и острым удивлением: каким образом в это святилище, в этот «алмазный фонд», попало совершенно постороннее лицо? Что у них, своих, доверенных и проверенных, что ли, нет в этом самом отделе рукописей? И опять неспешно и ржаво повернулся замок в сейфе, где томились тетради «Мастера и Маргариты» и «Театрального романа», а потом, скрипнув, прикрылась и тяжелая дверь в хранилище, отрезая от меня архив Михаила Булгакова, теперь уже, видимо, навсегда...
Но я уже знала правила игры, ожидала этого и не теряла времени даром. И пока новое начальство отдела рукописей решало свои проблемы (расследовать — не расследовать, отвечать — не отвечать), успела в течение четырех лет проделать огромную архивную работу. Часть ее уже опубликована в России (восстановление подлинного текста «Мастера и Маргариты», восстановление текста «Собачьего сердца», подготовка к изданию дневников и воспоминаний Е. С. Булгаковой), а часть, надеюсь, еще порадует читателей здесь...
Ну, вот. А тогда, более двадцати лет назад, шел дождь...
Я стояла на плоском крылечке отдела рукописей, и холодные капли брызгали мне в лицо, а горячие слезы текли куда-то внутрь, поливая мое бедное сердце. Идти было некуда. И я пошла куда глаза глядят...
Куда глядят глаза человека, стоящего спиною к дому, из которого его только что выставили? Прямо перед собой, разумеется. Движение на бывшей Знаменке было невелико, и не нужно было идти на угол, к «зебре», чтобы перейти дорогу. А может быть, и «зебры» тогда еще не было. Я перешла через дорогу. Передо мной оказались некрасивая дверь, две или три спотыкающиеся ступеньки и вывеска рядом с дверью. Из вывески следовало, что здесь находится библиотека Академии общественных наук. Что такое Академия общественных наук, я не знала (и до сих пор не знаю), но в дверь вошла. Любезный молодой человек немедленно выписал мне картонную книжечку-билет и кивнул куда-то вниз, в подвал...
Нет! «Жизнь нельзя остановить. Жизнь нельзя остановить!» — писал когда-то молодой Булгаков. И дама-начальница безусловно ошиблась, решив, что меня уже нет в живых. Я была жива, и Булгаков — бессмертен.
Здесь, в подвале, помещалось хранилище газет... Что хранилище! Это оказалось богатейшее собрание самых разных подшивок газет за все послереволюционные годы.
— И начала двадцатых годов?
— Да, имеются.
— И кавказские?
— Да, пожалуйста.
Большие, как прилавки, столы, на которые так удобно класть газеты. На один из них передо мной лег переплетенный в картон фолиант — с традиционным для 20-х годов названием «Коммунист» — почти полный комплект газеты, выходившей в городе Владикавказе.
В 1920—1921 годах во Владикавказе жил Михаил Булгаков.
Еще не автор «Мастера и Маргариты», даже не автор «Дней Турбиных». И все-таки уже Михаил Булгаков. Его имя — «писателя» (что же он писал тогда? чем был известен?), начинающего драматурга (навсегда канувшие в неизвестность его ранние пьесы шли на владикавказской сцене) и просто человека, чем-то (тогда и всегда потом) раздражавшего критику, — вспышками замелькало на многих листах.
Это был не совсем полный и тем не менее поразительно полный комплект. Потом я ездила во Владикавказ (тогда Орджоникидзе), работала в тамошних библиотеках, подымала тамошние архивы, нашла очень интересные вещи. Но комплекта такой полноты там не оказалось...
Начинался новый этап в изучении судьбы и творчества Михаила Булгакова. Булгаковский Владикавказ... Потом мне предстояло уйти в еще более ранний период — булгаковский Киев... Этих материалов не было в собранном и сбереженном Еленой Сергеевной архиве, не было в Ленинке. И пожалуй, если б меня не выставили с такой роскошной наглостью из этого государственного учреждения, а заодно — из моих собственных неопубликованных рукописей и моих, мною облюбованных тем, эти материалы — о Булгакове соблазнительно раннем — так и остались бы нераспечатанными еще многие годы...
Жизнь остановить нельзя, говорил Булгаков. И еще у него в «Белой гвардии» горькая и сомнительно утешительная фраза: «...а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему». (Сентенция, произнесенная в романе непосредственно после строк о похоронах матери.)
Как бы ни было, но уже через час, наверно, плавая в наслаждении и не понимая, почему не гремят праздничные оркестры, я переписывала в свою тетрадку, по архивной привычке положенную не на газету, а рядом с газетой, чудо — прелестный и никому не известный (никому до меня в этот момент!) фельетон Михаила Булгакова «Неделя просвещения».
Может быть, и сохранившийся только в этом, одном-единственном на всем белом свете, экземпляре. В газетном подвале библиотеки Академии общественных наук, на улице Фрунзе, бывшей Знаменке...
Теперь читатели хорошо знают этот фельетон. Он бесконечно переиздавался, вошел в самые разные сборники произведений писателя, в однотомники и многотомники, в собрание сочинений. Его любят читать артисты по радио и с эстрады.
И все-таки напомню: фельетон полон владикавказских реалий. Такой реалией были и «недели просвещения», во время которых подотдел искусств владикавказского ревкома (а Михаил Булгаков служил в подотделе искусств) устраивал бесплатные спектакли, концерты и лекции для рабочих и красноармейцев.
В фельетоне два солдата-красноармейца по причине своей неграмотности получают приказ командира отправиться в оперу, а потом простодушно излагают свои впечатления. Мелькают фамилии артистов, занесенных Гражданской войной во Владикавказ. Особенно часто — одна, загадочная: Ломбард.
«А оркестр нажаривает. Дальше — больше! За скрипками на дудках, а за дудками на барабане. Гром пошел по всему театру. А потом как рявкнет с правой стороны... Я глянул в оркестр и кричу: