Не умела ты, ворона,
Ясна сокола держать.
Анджелика укатила к начальнику тех бандитов, к которым посылала нашего храброго литератора с письмом.
"Мое личное самоуважение, - говорит тут наш бедный Чурила, - не дозволяло верить факту".
Но факт этот случился, и Анджелика через некое время прислала своему "поганому русскому" письмо, в котором просила у него прощения, что надула его и ушла к бандиту, но зато сделала в этом письме следующую приятную приписку: "Возвратитесь скорее на родину: там найдется для вас множество премилых, таких же, как вы, белокурых девушек. Вы ведь, говоря по душе, в своем роде тоже очень и очень недурны, так что, не имей этих ненавистных голубых глаз да светлых волос, быть может... но блондины моя антипатия".
Итак, начал г. Авенариус свою повесть тем, что итальянский живописец хвалил его наружность и называл его молодцом; во время продолжения всей этой повести все хвалил сам себя и заключил ее похвалою себе от бандитки, ради которой совершил свои неимоверные подвиги, достойные лучшей награды. Все его лиха, как мы видели, заключалося лишь в том, что он блондин с ненавистными голубыми глазами и не под стать итальянкам; но теперь он в России, он весь к вашим услугам, mesdames, и он сделал все, что мог сделать самый развязный человек для того, чтобы всем вам огулом заочно отрекомендоваться. Оцените это, белокурые российские девы: ведь это для вас, кроме писателя Авенариуса, до сих пор ни один безумец не делал и, вероятно, никогда не сделает. Полюбите, пожалуйста, этого душку: он тонок, и здоров, и эластичен, он и поет, и играет, и романы пишет, и стихи сочиняет, и под небо лазит, и к бандитам ходит, и любовь свою предает гласности, и сам себе слагает такие мадригалы, каких ни в одной литературе еще не написал себе ни один литератор и каких, по правде сказать, кроме "Всемирного труда" не напечатал бы ни за что ни один журнал во всем подлунном мире.
Читаешь - и глазам своим не веришь, что это напечатано; думаешь - и не додумаешься, что за процесс происходил в голове человека, когда он все это слагал, исправлял, читал в корректуре и знал, что это писанье его прочтут люди, знакомые с приличиями, с законами форм литературных произведений и с понятиями о позволительном и о непристойном? Жениться, что ли, думает он и, избегая посредничества свах, сам подыскивает себе белокурую деву более удобным способом, при посредстве "Всемирного труда" в Болотной улице, или уж он наивен... так наивен, что знающие его лично могут все это извинить и в оправдание его сказать: "Быть так Чуриле сам господь повелел!"
Неимоверно! непостижимо!
И все это бездарное, исполненное неслыханного и невиданного нахальства безобразие еще украшено женским именем! Эта эпопея г. Авенариуса посвящена им даме Александре Васильевне Никитиной!.. Еще раз непостижимо!
Если эта дама не была знакома с рассказанным нами произведением красивого Авенариуса прежде появления этого нелепого произведения в печати и если она не давала этому жалкому автору свое согласие на посвящение ей истории его смешной любви, то это посвящение есть дерзость, неслыханная даже в нашей бесцеремонной литературе, и мы смеем предполагать, что г-жа Никитина не посетовала бы, если бы г. Авенариус позабыл ее имя, относя в Болотную улицу свою изумительную рукопись. Видеть свое имя связанным с деяниями такого самохвальства не радость ни для кого, тем более для женщины, хоть сколько-нибудь уважающей себя и дорожащей уважением людей, которые ценят в женщине солидность и осмотрительность, руководящие ее поступками.
Еще маленькая заметочка для истории "быстрого, но повсеместного распространения невежества и безграмотности в русской литературе".
Этот же самый г. Авенариус, с любовными похвальбами которого мы только что кончили, в своей повести, следуя соблазнительному, как видно, примеру петербургских нигилистов, нашел случай заявить свое невежество и безграмотность, посмеявшись над Пушкиным.
Рассказывая свое путешествие в Hotel du Tasso - трактирчик на обрыве над водами Неаполитанского залива, - он восклицает: "Так вот, - подумал я,
Где пел Торквато величавый,
Где и теперь во мгле ночной
Адриатической волной
в Неаполитанском-то заливе! - (восклицание г. Авенариуса)
Повторены его октавы".
Что тут такое изумило красивого литератора? Что за несообразность, достойную своего удивительного звания, нашел он в приведенных им стихах Пушкина? Думает ли он, а с ним вместе думает ли и почтенная редакция журнала "Всемирный труд", что Торквато величавый сидел и пел, как скворец в скворечне, только в своем маленьком домике на берегу Неаполитанского залива, а Пушкин не знал ни истории жизни Тассо, ни географии?
Всеконечно у красивого Авенариуса была именно эта злодейски-меткая мысль уязвить Пушкина.
Неужто ни г. Авенариусу и никому из сотрудников, принимающих участие в издании "Всемирного труда", неизвестно, что Торквато Тассо уехал из Сорренто восемнадцати лет и что Пушкин в осмеянном г-м Авенариусом стихотворении, говоря об октавах Тассо, имел в виду значение этих октав для Италии, а не для трактирчика, устроенного в долине, где родился Тассо?
Италия! волшебный край!
говорит Пушкин в этом стихотворении, обращаясь с ним не к трактирчику, с которым связал октавы Тассо просвещенный Авенариус, а ко всей Италии!
Кто знает край, где небо блещет
Неизъяснимой синевой,
Где море теплою волной
Вокруг развалин тихо плещет,
Где вечный лавр и кипарис
По воле гордо разрослись,
Где пел Торквато величавый,
Где и теперь во тьме ночной
Адриатической волной
Повторены его октавы,
Где Рафаэль живописал,
Где в наши дни резец Кановы,
Послушный мрамор оживлял,
И Байрон, мученик суровый,
Страдал, любил и проклинал?
Италия, волшебный край!
Страна высоких вдохновений и т. д.
Какое надо иметь несчастное соображение, чтобы не понять, что все здесь сказанное идет к Италии, к "стране высоких вдохновений", где и Канова, и Рафаэль, и Байрон, а не к трактирчику, устроенному в домике, где жил Торквато ребенком и где (то-есть в трактирчике), к которому г. Авенариус так смешно припутал строфу Пушкина, гарсоны, пожалуй, могут, не знать даже ни одной тассовской октавы. Да, да, все это сказано к ней, г. Авенариус, к Италии, где (то-есть в Италии) пел Торквато величавый, где (на всех итальянских водах) простые гондольеры поют стихи из его "Освобожденного Иерусалима", где и теперь "во мгле ночной адриатической волной повторены его октавы", ибо адриатические воды, как всем известно, есть те же воды итальянские, и на них повторялись тассовские октавы в пушкинское время и, вероятно, повторяются и ныне, в эту самую минуту, когда мы должны разъяснить красивому русскому литератору, как следует понимать читаемое по согласованию слов, ибо иначе г. Авенариус, прочитав у Лермонтова ,i>"Я, матерь божия", а у Пушкина "Христос воскрес, питомец Феба", может утверждать, что Лермонтов и Пушкин кощунствовали, первый - называя себя богородицею, а второй - величая Христа питомцем Феба.