- Интересная, - говорю, - история.
- Да, небезынтересная, и очень небезынтересная-с. И издавна она. В старину, например, тайнобрачие часто по страху делалось. Мне мой дед рассказывал, как он в царствование Екатерины одного помещика с насильно увезенной боярышней венчал. Взяли дедушку обманом, из дому вызвали, да первое дело, благослови господи, веревочную петлю ему на шею накинули и повели в церковь. Дедушка думал, разбойники, - грабить храм хотят, и ключи им выставляет: "Берите, дескать, все, что хотите - последнюю ризу с царицы небесной снимайте, только мою грешную душу пощадите". Но видит: помещик и его люди стоят в церкви и пучки розог держат. "Венчай, говорят, сию минуту, а то запорем или на колокольне повесим".
Дедушка был уже очень старый старичок и до беспамятства перепугался, но одно только вспомнил - про архиерея.
"Смилуйтесь, - говорит, - наш архиерей змей этакий безжалостный, он узнает, тогда меня расстрижет, и моя старуха попадья без хлеба околеет".
А помещик отвечает:
"Не блекочи, старый баран, о пустяках: кому он архиерей, а кому все равно что ничего. Сейчас надевай ризу да пой покороче, за нами погоня скачет. Успеешь обвенчать - я тебе за это выгон целины дам и до смерти вашей с попадьею месячину давать буду, а не сделаешь по-моему, сейчас повешу".
Дедушка поклонился и стал облачаться, только просил, чтобы с него петли уже и не снимали, на тот конец, чтобы все-таки оправдание было.
- Так он и венчал их в петле?
- Так и венчал: впереди вокруг налою гайдук идет и деда ведет на обрывке, а он молодых ведет за руки.
- Что же - значит, дед ваш сделал дело невеликодушное.
- Чем-с?
- Способствовал насилию: вы же сами говорите, что невеста была взята насильно.
- Да разумеется, только ведь это дело-то, государь мой, все под петлей шло. Ишь вы, захотели еще при наших порядках геройства! Героев, сударь, вообще на свет родится не много, да много-то их и не нужно, а особенно на Руси их не требуется. У нас ведь их не жалуют. И знаете, через что?.. Хлопотно с ними. Право. Вот посмотри, например, на нас теперь откуда-нибудь честные люди - могут сказать, зачем это здесь все в карты играют, а не занимаются чем-нибудь серьезным; а займись-ка серьезностью - скажут: что это они засерьезкичали: о чем закручинились? Послать-ка к ним того, другого да третьего, разогнать им кручину... Ну их совсем, лучше шлепай картой да шлепай - покойнее. Или все говорят: мало правды на свете. И оно точно: ее мало. А начли-ка иному правдолюбцу всю правду-то сказывать, так он и слушать не станет, да еще "беспокойным" прозовет. Оттого и нет правды... А что до духовенства, то попишки наши, конечно, худы, но, поверьте, они по нашему времени такие и надобны. И это не от крови, а от тьмы века сего - от духов злобы поднебесной. Были бы у нас и не такие попы, да... говорить только не хочется. А то я, не выходя вот из этой же самой семейной моей, так сказать, хроники, имею тому доказательство, что попики с огоньком у нас бывали и есть, но только они нам не годятся, и ждет их конец часто бедственный.
Это касается родного брата моего отца и моего дяди, тоже сельского священника той же губернии, откуда все мы родом, а начало тому делу восходит к двенацатому году.
Дядюшка, отец Алексей, был старше моего отца и поступил на место того самого деда, который с веревкою на шее помещика венчал. А был он человек, по тогдашнему времени, нового поповского закала, что называлось, "платоновского" - разумеется, не по Платону-философу, а по митрополиту Платону Левшину, которым тогда по семинариям восторгалось немало пылких и благородных юношей и пламенно старались ему подражать в высоте мысли, в стойкости нрава, в достоинстве поведения и в благородстве чувств, да наставшая вскоре затем филаретовщина всех их свела и скорчила.
Вот такой был и дядя, от которого произошел на свет мой двоюродный брат, знаменитейший и самый благонамереннейший из наших нынешних тайнобрачных венчальников.
Священствовать дядя о. Алексей начал незадолго перед Отечественною войною, а в ту пору в одно село его прихода от французов прибежало из Москвы некое семейство чиновничье. Люди были бедные, беспристальные и бескровные муж да жена с одним грудным сынишкой. Помещик, сын того же самого насильника Катерининых времен, почему-то знавал немножко этих можайских сирот и теперь, в их тяжкой беде, принял, но не на радость, а на новое горе. У чиновника жена была раскрасавица-красавица, из московского купеческого рода. Помещик чиновнику место где-то по карантинам достал, а жену у себя во флигелях поместил, да и воспользовался ее одиночеством. Не знаю уже, сталось это волею, или неволею, или своею охотою, а говорили только, будто она сделалась его добычею, хотя при этом всегда мужа любила.
Долго ее грех, разумеется, не утаился, потому что у помещика прежде этого свой крепостной гарем был и отставные наложницы все скоро разведали и заныли. Особенно одна, как сейчас помню, - старухою ее мне еще показывали, она в такое пришла неистовство, что, вероятно из мести, стала выкликать об этом в церкви за обеднею. Как херувимскую песнь запоют на клиросе, она ладан почует, и сейчас с ног хлоп на пол врастяжку, и пойдет причитать обличения. Всю эту публицистику она вела от лица помещенного будто в нее беса... "Сижу, - выкликает, - у Афимьи в утробе, под горячим сердцем, - тоской ее мучу ревнивою, а сам все вижу. Вижу, как Самоха с Давыда пример взял: Урию на войну услал, а к его Вирсаве со грехом ходит. Я-то все знаю и тем Химкино сердце сушу". Кричит, кричит этак, а потом взвоет: "Ах, куда деться, куда деваться". Жуткость даже этими криками на весь приход навела, тем более что за нею, по ее примеру, и другие закликали, все про ту же бедную барыньку, которая, может быть, и сама не рада была, что такого прелестника у подобных соперниц отбила.
Шла эта бесцензурная гласность до тех пор, пока узнал про нее "сам Самоха" и расправился с обличительницами по силе своей божественной власти, то есть одних отечески перепорол, а самую главную зачинщицу замуровал в какой-то чулан и держал там чуть не целых десять лет. А в это время, разумеется, невольный грех барыньки все продолжался, или по крайности так о нем все полагали.