Фортуна еще шире усмехнулась мне и отрядила для моего освобождения из животного мира пожилых людей, мужа и жену, всю жизнь мечтавших о ребенке, но так и оставшихся без него. Добрые старички проходили мимо подвала, где вскармливала меня великодушная сучка, и, вняв моему детскому шуму, оторопели: чье существование слышится? Но в тот же миг вся моя короткая и удивительная биография была постигнута ими неким озарением... Выждав момент, когда собака удалилась из подвала, они взяли меня, завернули в газету и унесли в свой уютный, хотя и бедный домик на окраине, где все последующие годы воспитывали как собственного сына. Мне жилось у них хорошо, до того хорошо, что я только прежде времени испорчу тягостными подробностями свой рассказ, если упомяну, как мне доставалось от соседских мальчишек и в школе за мое неистребимое стремление отстоять правду и справедливость. Расскажу лучше о том, как мне снова пришлось воссоединиться с моими настоящими родителями.

Мои братья, едва достигнув зрелого возраста, совершили кражу в комиссионном магазине, это был, можно сказать, своего рода бандитский налет, увы, они рано и без колебаний пустились по кривой дорожке. Происшествие завершилось не столь благополучно, как они надеялись, их схватили и отправили за решетку. Преступников показали по телевизору в назидание всем тем, кто подобно им мечтал о легкой наживе. Мои приемные родители страшно испугались, увидев, что все четверо неотличимо похожи на меня, в простоте душевной они приняли это за несомненное доказательство моей причастности к преступлению и, как подобает добропорядочным гражданам, сдали меня властям. Нелегко далось им это решение, и тяжко мне было разлучаться с ними, слез мы пролили столько, что хватило бы заполнить дюжину бутылок. К счастью, в кутузке мне удалось доказать свою невиновность, а поскольку для разрешения возникшего недоумения привлекали родителей криминальной четверки, выяснилось, что они являются виновниками и моих дней. Я признал этот факт, но, до конца честный, заявил, что в равной степени считаю своими родителями и добрых старичков, которые подобрали меня в подвале.

Те, кого позабавила моя удивительная история, со смехом предлагали мне объявить своей матерью и сучку, чье молоко спасло меня от верной гибели. Я бы рад, но ее, должно быть, давно уже не было на свете. Я стал добросовестно делить свое сыновье внимание между изнуренной чересчур обильным материнством старухой, до неприличия рано состарившимся школьным учителем, другой старухой, которая была замужем за старичком, некогда обратившим вниманием на подвал, откуда доносились мои крики, и старичком, ее мужем, который никем не приходился ни моей настоящей матери, ни школьному учителю, ни моим сидящим в тюрьме братьям, но которого я называл не иначе как отцом. Поскольку все эти люди нуждались не столько в ласке, сколько в материальной опеке, мне приходилось дни напролет гнуть спину, зарабатывая для них деньги. По вечерам же я совершенствовал себя в науках.

На товарной станции, где я, по примеру многих будущих знаменитостей, разгружал и загружал вагоны, меня постоянно били за попытки предотвратить всякое хищение. Разгружая значительную часть товара в свой карман, мои коллеги потом делали вид, будто раздуваются от гордости, видя, как обогатилось государство их доблестным трудом. Но я не давал им спуску, так что от меня хотели избавиться и рабочие, и начальники. Однако после каждого избиения я менял цвет на все более синий, граничащий с фиолетовым, а к тому же худел, лишаясь от побоев здоровья, и на следующий день в качестве неузнанного устраивался на ту же разгрузку как бы заново. И моя борьба продолжалась, кипела вовсю. Коллектив товарной станции, наблюдая в бесперебойно поступающих гонителях воровства явную симпатию к синеве и какой-то неуклонный рост худобы, приняли это за некое общественное направление, которое и решили уничтожить в самом зародыше. В очередной раз избив и изгнав меня, трудящиеся затем преследовали на улице каждого, кто был скроен, на их взгляд, по моему образу и подобию. Не помогло им и это. Они не могли понять, что секрет живучести мнимого общественного движения заключался лишь в том, что жизнь во мне продолжалась несмотря ни на что, а при поступлении на разгрузку документы не требовались и я каждый раз выступал словно бы новым лицом.

Таким образом, выживание обеспечивала мне сама бюрократическая машина, которая в одних случаях позволяла работнику труд без всякого официального оформления, а в других снабжала, напротив, такими справками-грамотами, что от человека не было никакой возможности избавиться восставшему на него трудовому колективу. В наличии этого второго способа существования я убедился, когда получил диплом инженера и был отправлен на завод, где местные воры очень скоро познали все неудобства, сопряженные с близостью к источнику беспримерной честности. Нет, я не доносил, я только взывал к их совести, застигнув на месте преступления. Я разъяснял им, что ситуация складывается революционная, ибо верхи не могут, а низы не хотят жить по-старому, иными словами, воровать и тем, и другим уже невмоготу, и если кому-то не достает сил одернуть себя, остановиться, то это прямая дорожка к краю бездны и в ад. Но мои рассуждения были для них все равно что красная тряпка для быка, ведь они, ослепленные гордыней, не терпели никакой критики в своей адрес. Когда б их отправили за решетку, они восприняли бы это как должное, но в остальном они хотели чувствовать себя людьми, которые отвоевали себе в обществе прочное положение и могут только посмеиваться над обличениями со стороны нищей братии.

Им стало не до смеха, когда они сообразили, что мои поучения придется слушать не раз и не два, а все те годы, на которые институтское направление закрепило меня за их вотчиной. Они пытались избавиться от меня казенным путем, трубным гласом бригадиров, мастеров, технократов и прочей специализированной публики заявляя о моей трудовой непригодности, а когда эта затея лопнула, принялись искать удобного случая, чтобы расправиться со мной физически. Как бы по случайности на меня наезжали поезда, автомобили и катки, или я оказывался вдруг то между вращающимися лопастями машин, то в чане с гибельной для человеческого естества кислотой, то в подвале наедине с голодными крысами. Я бы шагал, я бы шел по просторам, по стране, по городам и весям, я бы проповедовал новую веру, новое кредо, я бы говорил о стыде воровства, о примате пробуждающейся совести над тянущимися к чужому добру руками... Но на каждом шагу меня подстерегали ловушки. Не развернешься в таких условиях. Прямо мне в лицо вылетали из недр станков гаечные ключи и гранатовидные болванки, а из авторучек, которыми ставили на документах свои летучие подписи начальники, вдруг выскакивали раскаленные стальные пруты, метившие в мое сердце. Выходя с честью из всех этих испытаний, я все чаще задумывался о том, что ход времени неумолимо приближает меня к черте, за которой от меня смогут избавляться элементарным увольнением; тогда уже не будет выручать меня постдипломное распределение. И напрашивался естественный вывод, что коль в наиболее безопасном, гарантированном от необоснованного увольнения находится не кто иной, как большой начальник, то не грех и мне маленько взметнуться вверх по служебной лестнице.

Но какие у меня возможности? Какие шансы сделать карьеру у человека, который во главу угла ставит безусловную честность? Казалось бы, безнадежное дело, скрывать не буду, в какой-то момент я даже приуныл... Но мне удалось, я достиг своего, мне посчастливилось! И при этом я ни в малейшей степени не поступился своими принципами. Я женился на девушке, чей отец обеспечил мне карьеру одним лишь мановением своей могущественной руки, но весь фокус в том, что я женился по любви. Случилась удивительная и приятная вещь, я бы сказал, что подобное посильно разве что сновидениям да еще грезам, мечтаниям разным. Девушка, красивая и добрая девушка подобрала меня после очередного незадавшегося покушения на мою жизнь, когда я, обессилевший, лежал на рельсах, провожая унылым взглядом поезд, из-под колес которого выбрался лишь чудом. Борьба с теми колесами обошлась мне дорого, на время переделав мой внешний облик в некое подобие шкуры, снятой с неведомого животного. Ничего толком нельзя было определить и по моей болтавшейся буквально на ниточке голове. Я был выпотрошен и расплющен. Грязь, налипшая на мне, рисовала некое подобие свалявшейся шерсти. Девушка жила в роскоши, но обрадовалась и такой находке, сочтя пикантной неизвестность моего происхождения. Она собственноручно прошлась по мне щеткой, залатала прорехи в добытой шкуре, подштопала где надо и разложила меня на полу возле своей кровати. Я задумчиво покоил ставшую похожей на блин голову у ее ног по вечерам, когда она, свесив их с кровати, сидела с книжкой в руках или смотрела телевизор. Как и подобало человеку тех времен, она штудировала трактат Энгельса о роли труда в превращении обезьяны в человека.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: