И вот он, молчаливый любомудр, красовался и возвышался предо мной непоколебимой скалой. Но я знал, что если силам, большим, чем мы и даже, может быть, чем тайна исчезновения Риты, будет угодно качнуть эту глыбу, учительский дух окажется в том же беспомощном и смешном положении, что и моя пытливость, знающая, конечно, заведомую невозможность ответа. Я для того и вводил старика в соблазн и позволял ему упиваться своей призрачной мощью, чтобы мне самому легче жилось среди иллюзий, будто я занят делом и каждый шаг приближает меня не к пропасти разочарования, а к тому упоительному успеху, который увенчал иных мужей, по вечной фабуле отправлявшихся, с примерной доблестью и образцовым прилежанием, на поиски жен. Я говорил о стене, ставшей для меня непреодолимой, так, словно за ней начинается дорога к заколдованному замку, где и томится моя благоверная, и остается лишь найти способ проникать сквозь стены. Но в действительности я пошел вниз - не по склону горы, не по неким ступеням и не к центру земли, а как если бы встал с ног на голову, - иными словами, я вступил в лабиринт, и этим лабиринтом была узость, которую я обрел в сознании, что на самом деле уже стар и ленив для всяких подвигов и мне по душе лежать на печи у доброго и немногословного старика, а не блуждать в бесплодных исканиях.

Время от времени я под покровом ночи ходил в город и прогуливался перед домами вдовы Левшиной и Мартина Крюкова в надежде высмотреть что-либо подводящее к разгадке. Тайна будоражила разум. Глубокие и печальные воспоминания о жене опутывали меня, и в моем воображении срок жизни Риты заструился в обратном направлении, мощным потоком, затопляющим старость, понесся назад в ее детство. Моя малышка выглядела так свежо, была такой очаровательной... Но в тех домах ничего не происходило, они казались необитаемыми. Эзотерики - я думал и о них - похоже, оставили обжитые углы, насиженные места, уютные гнезда и теперь не шутя исполняли свою удивительную программу, полагая, что следуют высокому предназначению. О Русь!.. Даже в ночной темноте, с трудом отличимой в нижней части города от той, с какой мы сталкиваемся под закрытыми веками, я замечал гигантские корни, все ближе подбиравшиеся к улицам, к человеческому жилью. Градоначальник Логос Петрович Безрученькин тоже не шутил. В общем, я совершал вылазки, но не преувеличивал их значение и даже не причислял их к победам чувства долга над апатией, ибо и в лучшие минуты ощущал в себе тупое нежелание что-либо делать. Однажды в темноте, где тень сумрачно шествовала к тени, взвился и промелькнул, сверкнув глазами, червеобразный адвокат, и чтобы подтвердить факт слежки, а при необходимости и отделаться от нее, я ускорил шаг и вскоре очутился на освещенной улице. Баул отстал.

Благоухающее и слегка таинственное, чуточку надуманное, как бы взятое из прочитанных в юности книг, мученичество человека, возбудившего интерес у самих отцов города и даже удостоившегося слежки, толкнуло меня в объятия швейцара, стоявшего на страже у входа в кафе, которое имело в городе славу литературного. Не один год мучила и жгла мое честолюбие мечта посетить его, и теперь я, спасаясь от Баула, колобродившего, может быть, только в моем воображении, присвоил себе право на это. Щедрые чаевые - вот на что я тратил последние гроши - исчезли в опереточном пиджачке блюдущего благопристойность литературы аргуса, и этот благородный старец, глуповато ухмыляясь беззубым ртом, препроводил меня в зал, густо населенный знакомыми и полузнакомыми лицами. Я на всякий случай кивал и раскланивался во все стороны, все-таки, что ни говори, начинающий миллионер. На крошечной эстраде, сделанной под человеческое сердце, которое пронзил стрелой амур, копошился, теряясь под копной рыжих волос, поэт Момсик, он потрясал слушателей чтением каких-то замогильных стихов. Вдруг этот удалец прервал декламацию и вытаращился на меня с таким ужасом, точно в чертах моей физиономии нашли воплощение всякие чудовищные фантазии, а в повадках проступили амбиции инфернального мира, и тогда все повернули головы в мою сторону. Я нахмурился и спросил Момсика, который, кстати сказать, тоже принадлежал к кружку Мартина Крюкова:

- В чем дело?

- Ни в чем... - пробормотал он сдавленно, - только я читаю на твоем лице печать дьявола, проклятый толстосум... Ты продался силам тьмы, а нужно быть добрым и добродушно смотреть на людей.

Его вероятное намерение сыграть со мной какую-нибудь злую шутку я решил предупредить психологически важным вопросом:

- А если тебя собираются обидеть?

- Тогда потупиться, - теперь уже несколько бодрее ответил поэт. - Или поднять глаза и посмотреть на обидчика скорбно.

Момсик, видимо, счел, что заболтался со мной, столь устрашающим субъектом, он бросился с эстрады к своему столику и загородился от меня наполненным до краев бокалом. Я, однако, хотел продолжить этот странным образом завязавшийся разговор и сел рядом с ним. Моя настойчивость выбила паренька из колеи. Он ведь собирался всего лишь заглушить какой-то неясный и вряд ли объяснимый страх предо мной основательной порцией вина. А я в сущности делал все, чтобы смутить его.

- Я добр, - сформулировал я свою позицию; хотя вернее сказать, что я прежде всего обрисовал свое представление о том, каким следует быть литератору среди собратьев по перу. - И добродушно смотрю на людей. Во мне нет ничего дьявольского.

- Правда?

- Сущая правда. Послушай, Момсик, эти люди, - я обвел рукой зал, - они знают о завещании моего дяди?

- Достаточно того, что это известно мне, - веско ответил поэт.

- Если известно и им, они мне завидуют. Свиньи! Полагают, что богатство должно было привалить им, а мне лучше бы и дальше прозябать в нищете. А ты не завидуешь, Момсик? Поверь, плевать мне на эти миллионы! Я как был бродягой, так им и останусь. Скажи-ка, где мне найти Мартина Крюкова?

- О, Мартин Крюков... - протянул Момсик. - Мартин Крюков, я слышал, теперь большой человек, не чета нам... даже тебе. Руку даю на отсечение, что ты его не найдешь. Выход один: ждать. Не исключено, он сам пожелает с тобой свидеться.

- Видишь ли, Момсик, - сказал я, - мне сейчас не до всех этих ваших сложностей. Моя жена пропала, и у меня есть некоторые основания считать, что Мартин Крюков способен дать мне кое-какую информацию на этот счет...

- Слушая твои рассуждения, - перебил Момсик с неожиданным волнением, я проникаюсь каким-то совершенно особым, ни на что не похожим доверием к тебе, я бы даже сказал... желанием тебе довериться и открыться. А мне есть что сказать, иначе говоря, возможна исповедь...

Я кивнул и, готовясь выслушать его, раскрыл ладони, показывая, что не держу ни склонных к превращению в хлеба камней, ни царств, которыми мог бы искушать его.

Тут уместно заметить, что для поддержания репутации оригинала Момсик даже летом ходил в тощем и грязном свитерке, испещренном рукописными и относительно приличными высказываниями: провозглашались истины о завидности момсикова бытия. Таким способом превращенная в подлинное произведение искусства одежка вызывала немалое возбуждение в толпе, едва ее носитель оказывался за пределами литературного круга. Особенно злостное желание не завидовать жизни Момсика, а напротив, сделать ее невыносимой и жалкой обнаруживали в милицейских участках, куда поэт, перебрав в пивной, частенько попадал вместе с его свитерком, служившим ему своеобразной визитной карточкой. Он был долговязый и худосочный, немощный, с комически важным лицом. Материально бедствуя, как и подобает истинному стихотворцу, он зарабатывал на хлеб насущный сторожевой службой при кладбищенском храме. Случалось, на погосте наш поэт задумчиво прислонялся к чьей-нибудь могиле то были минуты вдохновения, Момсик изобретал очередной шедевр. С неподкупно строгим недоумением он взирал на тех, кто отказывался признавать в нем огромный, даже попросту неимоверный для смертного поэтический дар. Некая Катюша, дебелая девица, в которой поместились бы три Момсика, была не прочь, убедившись, что ее неотразимость что-то уж чересчур препятствует ей в обладании женихами, прибрать его к рукам и деятельно испускала чары, готовая делить с виршеплетом тяготы его хрупкого и неровного пути. В ответ Момсик гнул хитрую политику: не одаряя пылкую толстуху ясными надеждами на осуществление ее видов, он сделал ее неистребимой героиней своей любовной лирики, а время от времени, как бы для того, чтобы его поэзия не отрывалась от действительности, укладывался с поклонницей в постель. Прежде чем приступить к обещанной исповеди, Момсик встал и громко, чтобы слышали все, продекламировал из своего последнего сочинения: "В пыли твой ум, но пыль то звезд далеких, и в ней хотел бы я оставить след...". Очень приличные стихи, одобрил я, отменно пишешь, мил-человек, весьма достойные создаешь образы и, чего у тебя не отнимешь, так это достоверности содержания; для пущей убедительности я добавил: высота фабулы необычайная! Момсик просиял.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: