7. ИСПЫТАНИЕ

Из зеленеющего Глухоедова-змея выглянул прежний светлый и во всех отношениях приятный господин и поведал увлекательную историю. Он начал так:

- Когда до меня донесся зов Мартина Крюкова, я, ни минуты не колеблясь, собрался в дорогу, а дело, которое мне надлежало уладить до отъезда, было у меня одно: засадить жену в сумасшедший дом. Мое положение известно. Я пользуюсь славой оригинального художника, наверное, даже лучшего в нашем городе, и то, что мне приходится няньчиться с женой, впавшей в слабоумие, давно уже стало притчей во языцех. Я терпеливо нес свой крест. Но оставить несчастную одну дома было нельзя, и я повез ее в больницу.

Пригожим летним днем я переступил порог дома душевной скорби и заявил о своем намерении оставить в нем супругу. Вопрос разрешился на удивление быстро, и затем я очутился между больничными корпусами, на огромной территории, давно превратившейся в настоящий парк. И тут меня окликнули. Я увидел на аллее двух пациентов в больничной одежде, которые под присмотром санитарки волокли обеденный бачок. Один из этих горемык внезапно, невзирая на протесты санитарки, опустил свою половину бачка на землю и с радостной, уверенной поспешностью поплыл в мою сторону. Улыбка до ушей, долговязая, тощая фигура в серо-белом облаке, состоявшем из длиннополого халата и не первой белизны кальсон, лохматая маленькая голова на детских плечах, - я узнал Октавиана Юльевича Момсэ.

- Ну и пристанище ты нашел себе! - воскликнул я, не удержавшись от смеха. - Как ты сюда попал?

Он отвел меня в сторону и, часто оглядываясь на негодующую санитарку, зашептал мне в ухо:

- Платон, я страдаю за идею. Но об этом после. Помоги мне бежать. Эта юдоль не для меня! Способы есть... остановка лишь за внешней атрибутикой, то бишь за одеждой. Эта хламида, - он презрительно рубанул пальцами просторно болтавшийся на нем халат, - не предназначена для городских прогулок, поэтому с вожделением и надеждой смотрю на твою курточку.

Санитарка устала звать Момсика и подхватила бачок за одну ручку, а за вторую велела браться более покорному ее воле пациенту. Они ушли.

- Сам видишь, какая у них тут бдительность, - отметил довольный Момсик.

- Куртку я, положим, дам тебе, - сказал я. - Но кальсоны?

- Пребуду и в кальсонах, - возразил увлеченный, нимало не похожий на унылого страдальца поэт, - в конце концов они вполне сойдут за штаны и даже имеют близкую к штанам форму. Они выдержат сравнение с цветком, причудливым облаком и одеянием изысканной баядерки. Это даже вовсе не кальсоны. Широки, а не узки. И хватит о них. Я не спросил о твоих планах. Располагаешь временем? Я могу и до завтра подождать, а то встретимся вечером в кафе, и получишь назад свою вещицу в наилучшем виде. Я беру только напрокат.

Я замялся. Хотя Момсэ и был из наших, я всегда считал его парнем легкомысленным и предпочитал держаться от него подальше, поэтому сейчас я не видел необходимости сообщать ему, что прямо из больницы отправляюсь в деревню, на участок, определенный волей Мартина Крюкова. С другой стороны, одобрил бы учитель, откажи я в помощи человеку, до некоторой степени причастному нашему кругу? Я не знал, на что решиться. Я пожал плечами, все еще сомневаясь, далекий, между прочим, от готовности разрушать планы медицинского учреждения, где мы находились, в отношении дальнейшей судьбы Момсэ. Вдруг я, не успев и оглянуться, отчасти подпал под влияние Октавиана Юльевича, стал действовать под его диктовку. Пришлось сунуть ему куртку, и он быстро побежал по аллее в глубь парка, к темневшей в отдалении высокой и мрачной стене, отделявшей клинику от внешнего мира.

Довольный, что еще легко отделался, я вышел за ворота клиники и направился в сторону вокзала. Каково же было мое изумление, когда Момсэ неожиданно догнал меня и объявил, что не отваживается лишить столь замечательного человека, как я, возможности пообщаться с ним. Я как-то сразу сообразил, что предотвратить это пресловутое общение мне помешает не отсутствие решимости - ее мне как раз было не занимать, - а некие обстоятельства, об истинном значении которых я могу пока лишь смутно догадываться. И вот за окном элетрички, в которую мы сели, стали проноситься аккуратные пригородные поселки и ландшафты. Оторопело попятилась, закружилась, словно меняя направление, узкая лента тропинки, убегающей в лес.

- Приходилось ли тебе путешествовать в обществе разных случайных людей? - спросил Момсэ.

- Разумеется.

- И ты принимал их близко к сердцу, или они оставались для тебя только временными попутчиками?

- Да по разному... даже затрудняюсь ответить.

- Ничего, со мной тебе понравится делить тяготы пути, - весело заявил поэт. - Ты полюбишь меня, - пообещал неунывающий Октавиан Юльевич. Казалось, он уже забыл, что какой-то час назад страдал за идею в стенах желтого дома и только мое случайное появление вернуло ему свободу. Впрочем, он убежал бы и в халате. Он был внутренне готов к побегу, ибо был по природе вольнолюбивой птицей, которую невозможно удержать в неволе. Теперь мы мчались в элетричке, и я размышлял, как сохранить в тайне цель моего путешествия. Если этому человеку не был подан знак, что его место в лесу и за ним уже числится определенный участок, я, стало быть, не имел права раскрывать перед ним карту, доставленную мне под покровом ночи посланцем от Мартина Крюкова. Поэт сидел, закинув ногу на ногу, в моей легкой походной курточке, под которой весьма заметно, не без вызова наступал уже черед голого ребристого тела, и в белых сморщенных кальсонах, своей диковинной неопределенностью не изобличавших, признаться, их казенную принадлежность к лечебному заведению особого профиля. Мой друг беспечно наслаждался стремительной ездой, сменой пейзажей и беспрерывной болтовней.

Хотя Момсэ и принадлежит к плеяде виршеплетов, которые свято верят, что мир, познакомившись с их творениями, сойдет с ума от восторженного изумления, не следует думать, будто он начисто лишен здравого смысла и не имеет резонных покушений разгадать тайну мироустройства и собственного предназначения. Полагая, что поэту с такой вечно юной, ищущей душой, как у него, с таким буйным фонтаном новаторства, какой бьет в этой его неукротимой душе, грех задерживаться на свете белом больше сорока лет, и еще не составив себе четкого представления о своем обозримом будущем, он, однако, уже сейчас твердо знает, что, преодолев оставшиеся ему до сорокалетия годы, шагнет прямо на каким-то образом заведомо приготовленный пьедестал и с тихим удовлетворением скроется под каменными, вечными чертами монумента. Жизнь для него лишь калейдоскоп эпизодов, вещей, явлений, которые сами должны изыскать возможность расположиться во времени его предельно сжатого земного существования.

Но некоторые люди понимают это должествование чересчур вольно, и яркий пример тому дебелая и матерая Катюша, которая с особым жаром борется за место в сердце своего избранника. Справедливости ради надо признать, что у нее коса нашла на камень. Устав от нее и побаиваясь ее, Октавиан Юльевич не шутя задумался над изготовлением в своем уме большой социальной и нравственной идеи, которая бы силой необычайности отделила его от скопища оголтелых прислужников сатаны и прежде всего от Катьки. И он понял, что должен честно объявить людям о своей готовности превращать их в героев баллад, од и стихотворений помельче, но никоим образом не вступать с ними в близкие отношения. У него возникла потребность в башне из слоновой кости. Он поспешил с проповедью этой идеи к первой и главной жертве нового социального и нравственного направления его ума. Он выставил руки ладонями вперед, желая показать девице, что она теперь отделена от него непреодолимой пропастью, и заговорил громовым голосом. Но едва Катька смекнула, куда клонит ее вечный жених и певец, в ее душе заработал могучий механизм достижения цели любыми средствами, и она предложила Октавиану Юльевичу жесткий выбор: либо временное пребывание в психиатрической клинике с непременным исцелением и последующим возобновлением страстного влечения к невесте, либо незамедлительное и нещадное избиение, травмы и немочи, переносящие возобновление чувств на неопределенный срок. Катька предполагала, что ее дружок выберет второй вариант, и в ее облике уже проступили черты засучивающей рукава Брунхильды, однако Октавиан Юльевич не доверился ее школе. Час спустя он излагал свою теорию, главным пунктом которой было требование упомянутой башни, в приемном покое больницы, а заботливо плачущая Катька убеждала дежурного врача, сестер и санитаров, что Момсика непременно нужно спасти для поэзии и посмертной славы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: