Сильви Жермен
Дни гнева
КРАСОТА И ГНЕВ
Гольденкопфу
Текут века сурово,
Народов череда —
Бездонного былого
Нам мало, как всегда.
Любовью той любимы,
Что мира тяжелей,
Пронизываем дни мы,
Как камень глубь зыбей.
Тела наши сверкают,
Во времени шагают,
Их шаг неуловим,
Он лишь в легендах зрим.
ХУТОР
Когда стариков настигает безумие, время для них обрывается. Это безумие подобно забившейся в дупло сухого дерева сове: изнуренная голодом, холодом и страхом, она застыла бесформенной тенью и только хлопает огромными, неподвижными, невидящими глазами. Но такое оцепенение наступает не сразу; прежде чем окончательно созреть, безумие должно проникнуть в душу жертвы и исподволь заполнить ее мысли, сны, память и все ее чувства, одних беря измором, других штурмом, одних убаюкивая, других оглушая, одних настигая крадучись, других — внезапным прыжком из засады.
На Амбруаза Мопертюи безумие налетело как шквал, как дикий зверь и затаилось, ощетинясь, злобно выгнув спину. Безумие неистовое, подобное грому среди ясного неба. Оно обрушилось на него в одно весеннее утро, в тот миг, когда он взглянул в лицо женщины, которой прежде не знал и которую в то утро на берегу Йонны увидел впервые — увидел мертвой, с перерезанным горлом. Но в его помутившемся сознании все смешалось: прекрасные полураскрытые губы женщины и кровоточащая рана у нее на шее. Уста превратились в рану, слова — в крик, слюна — в кровь. Красота смешалась со злодейством, любовь — с яростью. Вожделение со смертью.
Ну а к Эдме Версле безумие подкралось мелкими шажками, просочилось в нее тонкими струйками и подчинило ее тихо и незаметно. Оно было безмятежным, но стойким, как клочок небесной синевы, который не затмить ни тучам, ни мгле. Но случилось это тоже из-за женщины. По милости женщины — Жены, благословеннейшей среди всех жен. В благоговении перед Марией собственная жизнь и жизнь близких виделись Эдме как непрерывное чудо, явленное Пречистой. Уста, улыбка, слезы — все смешалось. Красота слилась с вечностью, любовь — с милосердием, смерть — с Успением.
Оба дожили до глубокой старости — безумие держало их вне времени и не давало умереть. Жизнь и смерть для них окончательно смешались. Так, в затянувшемся забытьи, они оба жили на хуторе среди леса, покрывавшего вздыбленный каменный гребень. Один — в начале, другая — в конце убогого хуторка Лэ-о-Шен, такого крохотного, что начало и конец почти совпадали. Но, как ни мало было расстояние от первого двора до последнего, они отстояли друг от друга неимоверно далеко. Ибо даже в самых близких точках пространства могут происходить вещи, способные навсегда разметать и разгородить их.
Никакая ограда не защищала хутор, он был открыт всем ветрам и грозам, снегам, дождям и страстям. Единственными границами его были лесные опушки. Да и они, подвижные, легкопреодолимые, теснили хутор. Как безумие теснит любовь в пределах сердца. Название крохотной деревушки не значилось ни на какой табличке, существовало лишь для слуха. Его произносили, но никому никогда и в голову не приходило начертать его буквами. Здесь жила горстка людей, и, пока они ходили по бренной земле, стояла деревушка и имело смысл неведомое большому миру название.
По воскресеньям и праздникам, в дни торгов и найма хуторяне спускались в ближайшую деревню, где были церковь, мэрия, площадь и трактир, к ним же, на верхотуру, в глухомань, редко кто забредал. Так редко, что люди из поселка считали тамошних угрюмых жителей чуть ли не дикарями, а приходский священник порой сомневался, доходит ли Божье слово в эти дремучие леса.
Однако оно доходило и туда, хотя и обремененное, словно вязкой дорожной глиной, языческими суевериями, предрассудками и темной ворожбой. Вера здесь сплеталась с мощными древесными корнями и ветвями, с корявыми стволами дубов; ее, как листву раскидистых крон, трепали дожди и ветры.
В Лэ-о-Шен было всего пять дворов; пять незатейливых приземистых строений, к которым лепились хлева и амбары, стояли в ряд вдоль дороги, круто поднимавшейся от берега реки Кюр к Жалльскому лесу. Амбруаз Мопертюи и двое его сыновей: Эфраим и Марсо — жили на первом снизу дворе, который называли Приступком, он был как бы порогом, переступив который попадаешь в глушь и нищету. И даже когда разбогатевший Амбруаз Мопертюи поправил и надстроил Приступок, сделал его более приглядным, глушь и нищета за этим порогом остались неизменными. Сразу после Приступка шел двор Фирмена Фоллена, который жил с женой Адольфиной и детьми Роз и Туану. Дальше, около заводи, где стирали белье, располагался Средний двор, которым владели Пьер и Леа Кордебюгль с сыном Гюге. За ним — двор Гравелей, где жили Гийом и Нинон Гравель с детьми. И, наконец, на самом подъеме, почти на опушке леса, как бы на отшибе, располагался дом Эдме и Жузе Версле, у которых была единственная дочка Рен. Их жилище называли Крайним двором. Все мужчины хутора были лесорубами и скотоводами, а когда наступало время сплава леса по малым речушкам в Йонну и по ней до Вермантона или Кламси, где сортировали бревна, — еще и плотогонами. Женщины и дети помогали обрубать сучья, шкурить стволы; собирать ветки и корье на растопку. Хуторянам случалось надолго покидать дома и перебираться прямо в лес, а то и кочевать по речному берегу, вылавливая и связывая топляки.
Вера их была такой же, как и жизнь: простой, незамысловатой, но твердой и суровой. Даже в самые студеные зимние воскресенья они неукоснительно являлись в церковь и стояли, сбившись все вместе и смиренно потупившись. Чтобы добраться до деревни, они должны были преодолеть три с лишним километра, зимой утопая в снегу или скользя по льду. И все равно остальные прихожане да и сам кюре недоверчиво косились на них. Возможно ли сохранить душу в чистоте, когда живешь, как эти хуторяне, в диком лесу, где деревьев, кустов и зверья больше, чем людей? Ведь там, в чащобах, бродит всякая нечисть, и волей-неволей приходится с ней якшаться.
Но Эдме Версле верила не так, как ее соседи, и даже не так, как жители деревни. Вера ее была несравненно более живой, яркой и самозабвенной. Она даже имела цвет. Голубой. Такой же лазурно-голубой, как покрывало деревянной Богоматери, что стояла около кропильницы перед церковным нефом, освещенная трепетным пламенем свечей. Но главное, Эдме вносила в свою веру неистощимую фантазию. Во всем, что ее окружало, она видела проявление благой воли Мадонны, все было осенено чудодейственным голубым покрывалом. Если, например, первого мая шел снег, Эдме усматривала в этом куда больше, чем другие. Когда такое случалось, все местные женщины бережно собирали снег с померзшей травы, соскребали со стволов деревьев, с камней, с краев колодца и наполняли им бутылки: поверье приписывало снегу, выпавшему в первый день месяца Марии, особые, целебные свойства. Эдме же утверждала, будто первомайский снег врачевал не только телесные раны, но и недуги и тревоги душевные, ибо, считала она, снежинки — это чистейшие слезы Непорочной Девы, слезы нежности и жалости, которые она проливала над грехами и бедами смертных.
Когда же у Эдме родилась дочь, ее благоговение перед Марией превратилось в безраздельное обожание. Только Пресвятая Дева могла послать ей Рен, единственную, любимую дочь, ее продолжение на земле, ее богатство и гордость. Заслуга мужа Жузе в том, что она зачала дитя, казалась ей ничтожной. И потому только Мадонне возносила она хвалу и благодарность.
Дотоле бесплодное лоно Эдме и впрямь породило необыкновенное дитя. То было долгожданное и щедрое вознаграждение за неугасимую надежду, неустанное рвение уст, не одну тысячу раз проговоривших Ave Maria, и перстов, отполировавших бусинки четок так, словно они были сделаны не из самшита, а из черного мрамора или обсидиана. В честь Богородицы, милостиво благословившей ее чрево и позволившей ей родить дитя в сорок с лишним лет, она наградила дочь именем Рен, то есть Королева. В метрической книге к нему добавлены еще другие имена, из которых слагался целый гимн: Рен-Оноре-Виктуар-Глуар-Эме-Дезире-Боте-Мари[1] Версле.
1
Оноре — достойная, Виктуар — победа, Глуар — слава, Эме — любимая, Дезире — желанная, Боте — красота.