А когда он, после Анны Григорьевны поднялся на возвышение и, перекрестившись, коснулся губами руки Наташи, а потом венчика, он вспомнил, как три дня назад говорила Наташа: "Теперь мне не стыдно сказать, что люблю я..."
Был знойный день. Под ногами трава шуршала, как бумага, когда Лунин, Бешметьев, Чепраков и Эксакустодиан несли гроб Наташи на кладбище.
Вокруг могилы пряно пахло вербеной и резедой. Тонко и нежно пели мальчики-певчие: "Упокой, Господи, рабу Твою..."
- Можно зайти к вам сегодня вечером? - спросил шепотом Бешметьев, наклонившись к Лунину.
- Пожалуйста.
А хор пел: "Ты мене утверди в любви Твоей".
На могилу положили три венка. Один был с красной лентой. И на нем была надпись: "Товарищу Наталии". Положили его какие-то смуглые парни в рабочих блузах.
Вечером пришел к Лунину Бешметьев.
- Я к вам по делу, Борис Андреевич... А если не во-время, я уйду.
- Пожалуйста, пожалуйста...
- Княжна поручила мне просить вас написать ее портрет. Она - ваша почитательница и была бы счастлива, если бы вы согласились ее написать.
- Только не теперь, только осенью, в городе... Здесь не могу, право, сказал Лунин, виновато улыбаясь.
- Хорошо. Я так и скажу княжне.
Граф поднялся, чтобы проститься, но Лунин задержал его руку в своей.
- Вы спешите? А я так был бы рад, если бы вы посидели.
- Нет, я не спешу. Я думал, вы заняты.
- Вот ваш портрет я бы с охотой написал, - сказал Лунин, вглядываясь в темные огни его глаз и в рот страстный и как бы надменный.
- И ваше лицо волнует меня, - сказал граф, - мне кажется, что во многих портретах, вами написанных, есть ваши черты; как будто из души вашей что-то отдаете вы...
- Да ведь это всегда так. Ведь иначе и нельзя... А вот Анну Григорьевну пробовал я писать. Ничего не вышло. Не сумел. А жаль мне.
- Как странно!
- А это потому, должно быть, что я боялся свое вложить: мне хотелось совсем просто написать, чтобы красоту ее сохранить. И вот не вышло.
- Как страшно жить так, как вы: всегда около искусства. Ведь искусство - колдовство... Ведь один шаг - и уже разучишься верить, что дважды два - четыре. А без таблицы умножения с ума можно сойти...
- А я думаю, что не только художникам, но и вообще многим современникам нашим трудно теперь верить в логику и в прочность нашего отношения к миру. Все мы живем фантастически.
- О да! Да! - поспешил согласиться Бешметьев. - Это вы правду сказали: мы живем фантастически. Отчего бы это? Вот сейчас революцию переживаем мы и я совсем вне политики, но представьте себе, я чувствую революцию как-то особенно, и мне все кажется, как будто бы веют над Россией какие-то силы тайные. Я об этом не говорю никогда, но вот с вами мне хочется говорить. И я думаю, что силы эти на все влияют... И особенно на любовь нашу. В восьмидесятых, скажем, годах люди не так любили, как мы теперь. Отчего бы это? Мы любим болезненно, тревожно, а иногда видим свет какой-то голубой и слепнем от сияния, потому что его недостойны.
- Я это очень понимаю, - сказал Лунин тихо, как бы взвешивая свои слова, - я это понимаю, но, может быть, все, что вы говорите о новой любви и о тревоге нашей, все это - участь немногих, а там где-то, среди полей, да и вообще в провинциальной России, по-иному переживают революцию - более трезво, плоско и деловито.
- А я этого не думаю, Борис Андреевич. Там, в глубине России, не такими словами говорить станут на эту тему, но в сущности полевая Россия так же безумна, как и наш безумный Петербург.
Бешметьев посмотрел на часы и стал торопливо прощаться.
- Ах, мне пора, пора. А вы знаете, Борис Андреевич, у меня какое-то предчувствие есть: что-то нас должно связать в жизни. А что именно - Бог знает.
В это время на террасу, шлепая босыми ногами, вошел мальчишка и подал Лунину письмо.
- Простите, пожалуйста! - сказал, почему-то волнуясь, Лунин и распечатал конверт.
В письме было сказано:
"Борис! Приехал муж неожиданно. Сидит у меня. Приходи сейчас. Не хочу, не могу оставаться с ним с глазу на глаз. Пока не сказала ему ничего. Приходи, милый. Жду. Твоя Анна".
X
Дача Анны Григорьевны стояла на краю просеки, по соседству с дачей отца Григория. Перед террасой росли кусты роз, и благоухание их всегда волновало Лунина. И сейчас, когда он взялся рукой за калитку, голова его блаженно закружилась и сердце забилось чаще и радостнее.
Маркизы были спущены, и только видно было, что на столе лампа и кто-то высокий стоит посреди террасы. Лунин вошел молча, со смутной надеждой, что выяснится наконец все - и скоро, сейчас же. И ему казалось, что он ко всему готов.
Перед Луниным стоял высокий плотный господин в инженерной форме, красивый и надменный, с серыми пустыми глазами, с чертами лица как бы геометрически правильными, с русой бородой, расчесанной безукоризненно. Инженер вопросительно глядел на Лунина.
- Я - Лунин... Анна Григорьевна дома?
Инженер протянул руку:
- Полянский... Я хотел с вами познакомиться... Слышал о вас от моего beau-frere*, Эксакустодиана Григорьевича... Вчера он был в Москве, и мне довелось его видеть.
-Знает или не знает-, - подумал Лунин, нерешительно пожимая руку Полянского.
Рука Полянского была как из стали, и что-то было в нем твердое, механическое. "Автомобиль", - вспомнил Лунин Наташино сравнение.
В это время вышла Анна, в траурном платье, бледная и строгая. Она поздоровалась с Луниным и пристально посмотрела ему в глаза, как будто спрашивая его, что надо делать теперь.
- Петр Ильич приехал сегодня вечером, - сказала она, как будто удивляясь его приезду.
- Да, да... Такие дела... И сегодня в половине первого еду в Москву на три дня. Потом вернусь.
- Я год учился в политехническом институте, - сказал Лунин неожиданно и некстати, - и потом бросил, поступил в академию и на филологический одновременно: испугался математики, точности и, главное, необходимой деловитости. Я ленив безнадежно... Вот вы сейчас сказали: "дела", а мне даже страшно стало.
- А я без точного плана жить не могу, - сказал Полянский серьезно и строго. - Лаплас9 когда-то высказал мысль, что возможна идеальная математическая формула, охватывающая всю сложность жизни. Я разделяю эту мысль. И мне кажется, что мы должны жить, облегчая задачу гипотетического математика, то есть жить проще, планомернее, яснее. Лень всегда фантастична. Лентяй - всегда поэт. А поэзию труднее всего выразить в математических терминах. По-моему, поэзия для человечества - занятие преждевременное и потому вредное. Ведь нельзя одиннадцатилетнему мальчику заниматься любовью. Это для него безнаказанно не пройдет. Мы еще арифметики не знаем, а нам предлагают Петрарку и Гёте.