А еще был Люсьен, с утра до вечера читавший «Графа Костю» Виктора Шербюлье.

— А вот и неправда, — сказал ему однажды Людо, — ты не умеешь читать…

В ответ тот принялся быстро декламировать, и Людо, рассердившись, ушел. Однако достижения Люсьена на том и заканчивались: он не понимал ни слова из того, что читал, хотя уже десять лет мурыжил один и тот же роман подобно аббату, бесконечно перечитывающему свой молитвенник.

Одилон был тайным лидером среди детей, которым он из высокомерия нарочито уважительно говорил Вы. Его ничтожный рост придавал ему дерзость трибуна. Своей бледностью он походил на туберкулезного больного. Лицо его напоминало крупную репу, с головы свисали редкие длинные вьющиеся волосы, а губы, вытянутые в лукавой улыбке, были так сильно поджаты, что казалось, будто репа треснула. Он был страстным меломаном и утверждал, что его учителем был сам Корто, правда, не помнил, по классу какого инструмента. Он считал себя приближенным мадемуазель Ракофф, которая обрела в нем хитрейшего и усерднейшего из доносчиков. Одилон фискалил ради похвал, рисуясь перед своей начальницей с грацией старого индюка. Его навязчивой идеей были девочки, которые, как он считал, ненавидели его. Он никогда не отваживался гулять в одиночку по аллеям парка, уверенный в том, что они подстерегают его. чтобы разорвать на куски. И он шантажировал тех. кто с ними общался.

Впрочем, девочкам и мальчикам разрешалось разговаривать друг с другом на террасе перед обедом и ужином, но, угнетенные всевозможными запретами и постоянным страхом, они не знали, как использовать эту вольность.

Что касается Людо. то в первый же день он показал свое ожерелье из ракушек Лиз.

— Я сам его сделал. Для моей матери. Мы с ней побратимы, как индейцы. Я капнул своей крови ей в кофе. Не отвечая, Лиз стала поглаживать раковины — одну за другой, как талисман. Говорили, что у нее анорексия. Лиз было восемнадцать лет, и поселилась она в Сен–Поле по доброй воле, так как не выносила свободу и общество своей семьи. Рот ее портила заячья губа, контрастировавшая с идеальным контуром нижней губы. Руки она постоянно держала в карманах бесформенной кофты, скрывавшей ее стройную фигуру. В карманах она давила пальцами хлебные крошки или сжимала кулаки.

— Когда я вернусь домой, то сделаю такое же для тебя. Там, на опорах пирса, полно ракушек. Я дошел почти до самого конца.

Раздался свисток. Людо занял свое место в столовой рядом с надувшимся карликом.

— Я не желаю, чтобы Вы говорили с этой особой, — заявил тот во время десерта. — Она плохая… Впрочем, все они плохие.

На протяжении всего дня свисток мадемуазель Ракофф выполнял роль часов в соответствии с расписанием.

Занятия на воздухе приходились на утро. После обеда все дети шли строем на прогулку «для лучшего пищеварения'", затем отправлялись в мастерские, расположенные за часовней; в зависимости от дня недели они то лепили, то рисовали, то ткали или писали письма. Самые способные отправляли домой небольшие письма с рисунками, что доставляло им двойное удовлетворение: от переписки с семьей и от творчества. Вечера посвящались музыке и кино: отрывки из опер Моцарта или Малера сопровождались кадрами, прославляющими Сотворение мира, а стало быть, и невинность — незамутненное, как в первые дни Творения, море, нетронутую пустыню. Затем следовал обязательный душ перед ужином, при этом обычно вначале мылись мальчики. Людо впервые увидел их нагими, с их дряблой плотыо, восково–желтыми животами.

После ужина наступало время молитвы и коллективных песнопений, проходивших летом па открытом воздухе и восстанавливавших ангельское единение душ. После лого дети могли разойтись по своим комнатам или ожидать отбоя в общем зале.

Каждый день посвящался какой–нибудь назидательной теме, к которой возвращались и в последующие недели с тем, чтобы лучше запечатлеть ее в памяти. Понедельник был днем спокойствия: в этот день поощрялось безмятежное поклонение Всевышнему. Во вторник, день доброты, воспитанники должны были посвящать себя ближним. В среду, день надежды, воздавалась хвала Иисусу, отцу невинности и кроткому победителю Лукавого. Четверг был днем всеобщего покаяния. В этот день на аллеях парка можно было встретить детей, краснеющих за свои малейшие проступки, будь то тайком взятый бисквит или чересчур жадное поглощение пищи. Пятница проходила в молитвах за души чужих. Суббота была посвящена радости. Все дети демонстрировали беззаботное веселье, независимо от снедавших их чувств.

— Радость — это что? — спросил Людо.

— Это то, что мы здесь все вместе и нам не угрожают чужие… Тебе есть в чем повиниться?

— Не знаю, я никогда ничего такого не помню.

— Я все же попрошу тебя в этот день поприветливее смотреть на остальных…

Воскресенье принадлежало родителям. Они приезжали рано утром к мессе, оставляли свои машины на корте между опрокинутой ванной и «Версалем» полковника. До самого вечера они прогуливались по аллеям парка вместе с детьми. Одни подробно рассказывать о тысяче различных вещей, другие хранили упорное молчание, что, в принципе, было неважно: у всех у них была одна судьба, всех их удача обошла стороной. Темнело. Мужьям нередко приходилось буквально оттаскивать своих жен от детей — подумать только: опять, как изгоя, оставлять сына или дочь в этом мирке вечного карантина.

*

— Рисовать на стенах запрещается. — заявил карлик тоном полицейского… — Я, конечно, ничего не скажу мадемуазель Ракофф… Но она иногда делает обход комнат, и, к тому же, есть злые языки. Впрочем, я зашел только пожелать спокойной ночи.

— Я не такой, — со злостью возразил Людо. — Я не с придурью и здесь не останусь.

Шесть дней, проведенных в центре, расшатали его нервы до предела. Весь день после обеда он играл в пингвинов — то были выцветшие от времени целлулоидные игрушки. Игра, в принципе, состояла в том, чтобы набросить на птицу кольцо. Но в Сен–Поле было неважно, попал ты или нет, поэтому кольца летали во все стороны, дети собирали их. болтали между собой или дремали — отупение надежно защищало их от скуки.

— Какая жалость, все так рады, что Вы здесь… Впрочем, кто знает, как все обернется!.. А Вы видели?.. Я по–прежнему на первом месте в яслях.

Он напыжился, и его грудь под красным пиджаком выгнулась колесом.

— Сегодня Вы опять разговаривали с этой… Лиз. Она хуже всех, мадемуазель Ракофф ее ненавидит… Можно, я сяду?

Не дожидаясь ответа, он по–турецки уселся на кровать.

— Заметьте, Вы хорошо рисуете, уж я–то в этом толк знаю! Мне доставались все призы, все медали, я выигрывал все конные соревнования. Мне очень нравятся Ваши черные цветы.

— Это не цветы, — раздраженно возразил Людо. — Это рука.

— Это черная рука, уж я–то в этом толк знаю. А за ней — цветы. Я очень люблю цветы, особенно розы.

— Это не цветы, а волосы.

— Да, но они красные, браво! Как огонь!.. Вот что важно — огненный цвет.

Людо, слегка высунув язык, снова принялся рисовать.

— А море здесь где? — вдруг тихо спросил он.

Карлик изумленно взглянул на него.

— Море?.. Не знаю, наверняка очень далеко… Впрочем, это не имеет значения, подумайте лучше о том. что я Вам сказал. Вы дурно поступаете, разговаривая с девочками, к тому же это запрещено. Они опасны, поверьте. Вы разве не замечали, какие они на меня бросают взгляды?..

Людо ничего не замечал.

— Так будьте теперь повнимательней. С ними надо быть очень и очень осторожным, вспомните Грасьена!..

— Это тот, у которого нет шапочки?

— И барашка.

Одилон прыснул в кулак.

— Забавно… у Вас волос горчит.

Вошел Максанс с папкой для рисунков под мышкой; увидев карлика, он покраснел.

— Добрый вечер, — сказал он извиняющимся тоном. — Я только хотел показать Людо свои акварели. Но вижу, что помешал…

Максанс был романтического вида молодым человеком со светлыми волосами. Говорил он едва слышным голосом, а пижама, казалось, давила на него невыносимым грузом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: