Я подошел к ней поближе, и она еще крепче ухватилась за шину. Мне послышалось, что она что-то сказала, но голос ее прозвучал так тихо, так мягко, что я ничего не мог разобрать, пока не оказался у самых ее ног.
— Мама с папой скоро вернутся, — сказала она.
— Знаю, — ответил я.
У меня была тяжелая неделя в больнице — все время новые шизики поступали, вдобавок куча бумажной работы, да и кушеточной невпроворот, — однако я уже чувствую, как стресс покидает меня: и косяк, и сладкое мгновенье, и Джози — все это помогает мне расслабиться. Но я не в силах больше ждать — терпение не способствует отдыху, и я подтягиваю Джози к себе, ее ноги обвиваются вокруг моей талии. Она так красива, она глядит на меня с такой ободряющей, такой теплой улыбкой, такой… возрождающей… Все это лишь слова, действия значат куда больше. Я склоняюсь над ней и прижимаюсь губами к ее губам, пробегаю языком по ее расцарапанной, искусанной коже, а потом тычусь носом в ее зеленое платьице, пока наконец не добираюсь до паха. Я закрываю глаза, потом снова открываю, переключаюсь с одной тени на другую, с одного ощущения на другое. Шевеля губами, оказавшимися так близко от ее кожи, я велю ей нашептывать. Она откликается: О, Кертис… Ее голос мне не нравится — совсем как у шлюхи, — но я велю ей продолжать.
Кертис, это так необычно.
Я улыбаюсь. Чудесней и не скажешь.
Она знала что делать, всегда знала что делать, потому что все время проигрывала. Победителю — трофеи… Она медленно сняла с себя зеленое платье, а когда оно свалилось к лодыжкам, то стащила майку и в нерешительности держала ее в руке. Я зубами отобрал у нее майку. Потом сбросил с себя одежду, с глухим шумом бросая на пол каждый предмет, но оба мы подскочили от неожиданности, когда пряжка ремня стукнулась о бетон, а сразу же вслед за этим где-то наверху раздался шум газующей отцовской машины. Джози встревожилась, но я-то знал их привычки и распорядок в мельчайших деталях. Они не станут спускаться в чулан. И единственный звук, какой я услышал после хлопанья дверей, был звук моего собственного голоса, произнесшего: «Это делается так…»
Среда, вечер. Получил факс от Уэйна Питерсона из Манхэттенского института. Питерсон взволнован, как умеет волноваться только Питерсон. Видимо, он нашел интересный предмет для изучения — везучий парень, думаю я всякий раз, когда он регулярно шлет факсы и разливается соловьем об очередной находке, об очередном своем открытии. Революционная психология. Все, что перепадает мне в Душилище, — это какой-нибудь урод, который последние пятнадцать лет скармливал попугайчику обрезки от своих ногтей, пока тот не издох, и вот теперь его мучит патологическое чувство вины. Доктор, мне необходима аутопсия ради моего же спокойствия… Зато в такой слезливый вечер среды отрадно слышать, как трахаются соседи наверху.
Она визжит, как свинья, говорю я Джози. Я же так никогда не делаю, правда? — заставляю я ее произнести. Правда, отвечаю я. Тогда она заливается смехом, стыдливо прикрывая рот тыльной стороной ладони. Мне нравится, когда она так делает.
Кажется, Питерсон возбужден потому, что набрел на какого-то бедолагу, страдающего крайней формой навязчивых воспоминаний. Что ж, эта разновидность воспоминаний, попав в неумелые руки, может оказаться скучной и тоскливой тягомотиной, а именно такие руки обычно и подворачиваются: психо-лохи подбирают жалкие колоски за своими клиентами, которые медленно вращают жернова памяти, двигаясь от А к Б, от ассоциативного к бессознательно-поведенческому, и так по кругу.
Питерсон обычно не специализируется на изучении памяти — один бог ведает, на чем он в действительности специализируется, однако его таинственные идеи и извращенный интерес к сообществу извращенцев, безусловно, помогают ему раздобывать для себя и для своего института немеренную уйму грантов. Ну, да ладно. По-видимому, тот его парень, двадцатишестилетний банкир, проходил курс лечения от депрессии. Разумеется, в этом нет ничего необычного, — наверное, половина сотрудников банка регулярно ложится на кушетку, — однако с ним произошел классический случай, когда психотерапевт вдруг заполучает гораздо больше того, на что рассчитывал; классический случай: вскрываешь банку консервов, а там — черви.
В ходе терапии, по мере того, как большинство людей испытывают все возрастающее угнетение, у них появляются навязчивые воспоминания; как правило, записной лох терапевт цепляется за фразу «у меня случайно всплыло в памяти» и начинает выжимать все соки, беспощадно выдаивать образы из какой-нибудь ерундовины, пока наконец все не превратится в бессмысленное крошево и, что самое главное, все возможности не будут упущены. Однако у этого банкира, Ричарда Уоттла, не просто появились случайные навязчивые воспоминания: то, что началось с тоненького ручейка, затем переросло в настоящую реку, а потом и вовсе стало грозить потопом. Психотерапевт связался по горячей линии с институтом и пригласил Питерсона поприсутствовать на одном из сеансов с этим пациентом. И Питерсон описал поразительные вещи.
Начало сеанса проходило вполне нормально. Терапевт задавал Ричарду невинные вопросы, расспрашивал, как тот себя чувствует, чем он занимался, о чем думал, какие сны видел в последнее время. Обычные вопросы. Стандартная успокоительная болтовня, к которой прибегают на подобных процедурах повсюду, по всей стране. Затем лицо пациента стало менять выражение: нервная улыбка неожиданно сменялась кривой гримасой. Разумеется, терапевт немедленно осведомлялся, о чем тот сейчас думает, хотя к воспоминаниям, внезапно накатывавшим на сознание Уоттла, куда больше подходил бы иначе поставленный вопрос: Что вы сейчас видите?
Уоттл описывал то, что мысленно видел: вот его отец протягивает веревку от одной стены гостиной до другой, закрепляя ее на высоте примерно трех метров над полом. Он приказывает маленькому Уоттлу улечься под туго натянутой веревкой, а затем залезает на стул и принимается шагать по ней. Уоттл лежит на полу, наблюдая за тем, как отец пересекает над ним пространство комнаты, широко вытянув руки в стороны для равновесия, а сам думает, что отец упадет — и упадет непременно прямо на него.
Потом лицо Уоттла снова менялось, и он переходил к жалобам на то, каким несчастным он чувствует себя на работе, как ему вечно не везет с женщинами. «Может, я гей?» — спрашивал он у терапевта, но тот лишь парировал вопрос встречным вопросом: Л как вы сами думаете? Типичный терапевтический теннис — я в такие игры никогда не любил играть. Питерсон, на полях к своим заметкам, комментирует: Боже, да этот малый только что описал самое диковинное воспоминание, никак не связанное с его депрессией, а терапевт возьми и уцепись за какое-то ерундовое сомнение в его сексуальной ориентации!
И как только психотерапевт собирается задать свой следующий вопрос — о нынешнем Уоттловом состоянии нервного возбуждения и, надо сказать, весьма мягкой форме депрессии, на того снова обрушивается неудержимый поток навязчивых воспоминаний. Снова его лицо меняется, и снова терапевт осведомляется, что тот сейчас чувствует.
На сей раз он описывает такую сцену. Ему лет десять, и отец отрывает его от пола. Одним быстрым движением поднимает вверх и осторожно кладет поверх одной из кухонных полок. Уоттл с ужасом описывает это: он прикрывает лицо руками, а ноги рывком соскальзывают с кушетки. Словно он силится за что-то ухватиться, удержаться. Его лицо находится сантиметрах в тридцати от потолка, покрытого засаленной старой штукатуркой. Босыми ногами он натыкается на какие-то гниющие объедки, чувствует масленую и пыльную поверхность этого уголка кухни, куда никогда не добиралась тряпка. Он описывает, как поворачивает голову в сторону, чтобы взглянуть на отца, но все, что он видит, — это бесконечные ряды разлагающихся трупиков жуков и комаров, оказавшихся в липких ловушках в считанных сантиметрах от его лица. И видит, как его отец стоит и наблюдает за сыном, лежащим под самым потолком. Стоит и ничего не делает.