Дичка невозможно было заставить двинуться или заговорить. Когда полицейские подошли к кровати, чтобы убедиться в том, что он жив, он никак не отреагировал. По сообщению одного из полицейских, у него были широко раскрыты глаза, а зрачки затуманивало несколько катаракт, и он просто глядел в пустоту несфокусированным немигающим взглядом. Другой полицейский отмечал, каким липким, вялым на ощупь было тело, будто из него совсем ушла мышечная ткань, а остались только жилы, позволявшие шевелить руками и ногами. Вызвали «скорую», и медбрат одной рукой поднял Дичка с постели и переложил на носилки. В своем отчете медбрат с плохо скрываемым ужасом упомянул о единственной силе сопротивления, которую он встретил, перекладывая Дичка: тот прочно приклеился к замаранным испражнениями простыням, и эта липкая субстанция из телесных выделений — пота, мочи и семени — образовала нечто вроде тонкой паутины, которая растягивалась в воздухе, пока медбрат отдирал пациента от кровати… Как пенка на кипяченом молоке.…
Профессионалы, собравшиеся в комнате, спорили между собой о возрасте Дичка. В поиске улик они обратились к двум соседним комнатам, отделенным от этой ветхими занавесочками с множеством дырок и прорех. В комнате, где лежал Дичок, вообще ничего невозможно было понять из-за царившего там полного хаоса. Социальный работник, которого пригласили описать обстановку, оставил следующие заметки:
Я никогда еще ни видел такой комнаты, как эта, а ведь мне доводилось видеть всякого рода лишения и запущенность в самых разных местах. Это отнюдь не была та типичная обстановка запущенности, какую обычно порождают социально-экономические факторы; здесь все выглядело совсем не так. В комнате находилось много вещей, от мебели до картин, от некогда дорогой одежды до ценных предметов: все это свидетельствовало, что здесь жила семья непростая и/или зажиточная. И хотя пола было почти не видно из-за разбросанного всюду мусора — посуды, рваной одежды, кучек фекалий, все равно было ясно: в прошлом эта комната содержалась в чистоте и опрятности. Согласно домовым записям, квартира принадлежала некоему Филиппу Рено, вдовцу с двумя сыновьями, однако по первой комнате было совершенно невозможно определить, когда они съехали, почему больше здесь не появлялись и как долго Рено-младший находился в одиночестве.
Еще один социальный работник подготовил заметки, относившиеся к другой комнате, примыкавшей к комнате Дичка:
В этой комнате явно совершались какие-то религиозные или/и ритуальные действия. На полу видны семнадцать пятен воска, рядом лежит груда белых простыней. Очевидно, в комнате жил взрослый человек с чрезмерным интересом к одежде, поскольку большая часть мебели в комнате — гардеробы, заполненные пустыми вешалками и огромным количеством поясных ремней. Если не считать двуспальной кровати и круга свечей посреди комнаты, вся мебель была сдвинута в один угол, по-видимому, для того, чтобы остальное пространство комнаты оставалось свободным. Можно только догадываться, что это было как-то связано со свечами, а дальнейшие догадки ведут к заключению, что юноша был каким-то образом вовлечен в предполагаемые ритуальные действия. Разумеется, свидетельства предыдущих подобных случаев указывают на то, что ритуальное/сексуальное насилие часто сопровождается физической запущенностью. А этот юноша, какие бы причины за этим ни стояли, безусловно, является конечным результатом длительного периода такой запущенности. Возраст юноши не поддается определению; ему может быть приблизительно от шестнадцати до двадцати четырех лет, хотя лицо его выглядит намного старше.
Войдя в зал, прокравшись по узкому коридору (слева от меня Щелчок купался то в белых, то в красных вспышках света), я услышал голос Дичка — запыхавшийся, отрывистый шепот, который то делался громче и быстрее, то тише и медленнее. Он колебался и в то же время струился непрерывно, словно даже мычание и вздохи, хрипловато нашептываемые паузы между словами, тоже были частью того, что он хочет рассказать. Разумеется, не было никакой гарантии, что он воспользовался предоставленным ему магнитофоном, а если нет, то мне придется придумать для него другую стратегию. Что ж, в своей работе я по большей части полагаюсь на интуицию — никакого заранее предписанного метода, в необходимости которых стала бы уверять вас шайка из Душилища. Процедура — превыше всего; она обеспечивает последовательную поддержку пациенту и оберегает нас от судебных тяжб. Черт с этим со всем, потому что это для них и есть всё. В глазах большинства моих коллег-профессионалов магнитофоны и прочие аудио— или видеозаписывающие устройства — новомодные навороты, к которым следует относиться с подозрением ввиду навязывания со стороны правительства; наверняка злосчастные мудилы боятся, что подобные записи могут и будут использованы против них в суде. Их бы кондрашка хватила, случись им услышать про замыслы Питерсона. Судя по его описанию, Манхэттенский институт представлял собой настоящую студию мультимедийной продукции; это была первая организация психологов, которая обзавелась собственным веб-сайтом.
Так или иначе, чутье подсказывало мне, что Дичок заговорит. У него не было клинической кататонии, махинаторы из Душилища установили это, прежде чем отослать его ко мне. Он без особой неохоты покинул свою кровать в доме и был скорее послушен, чем упрям. Единственная трудность заключалась в том, что ему, по всей видимости, приходилось, будто жертве временного паралича, заново учиться двигать конечностями. Действительно, в физическом смысле он являл собой настоящую развалину: крайнее истощение, скорее всего, приостановило его рост, и теперь внутренним органам требовалось время, чтобы как-то привыкнуть к пище, которой его пичкали с тех пор, как нашли. И он продолжал молчать. Может быть, голосовые связки и не отмерли, как мышечные ткани, но так же бездействовали. Его организм долгое время получал очень скудное питание — жалкие крохи из обильных отцовских запасов (в квартире обнаружились целые горы консервов), но ум питался только травмами прошлого; поистине пугающий пример расстройства от повторяющегося стресса — не физическая, а умственная проблема, которую порождает память, предоставленная себе самой без постороннего присутствия и стимула. Со временем, по мере того как голосовые связки Дичка слабели, его история, его травматическая история обрастала повторяющимися без конца деталями, выливаясь в тихую скороговорку, в град вымышленных подробностей; едва слышная жизнь просачивалась из головы в пустую комнату. А когда его забрали из дома и начали залечивать физические травмы, никто не мог ничего разобрать из его слов, безнадежно спутавшихся в бессвязный клекот. Как и в случае со Щелчком, если бы он был ребенком, его бы еще удостоили чего-то большего, нежели просто красной черты в досье логопеда; возможно, ему бы уделили достаточно внимания, чтобы вытянуть из него связный рассказ. Мне повезло, что никто не стал в этом усердствовать; махинаторы лишь отметили, что его непрерывное полубеззвучное бормотанье указывает на наличие психоза, однако, суетясь вокруг постели Дичка, они различали в его шепоте лишь звуки, но не слова. Мне же, когда я услышал об этом как раз перед его появлением в моем корпусе, он показался идеальным кандидатом для записи на пленку.
Некоторые доброхоты, которых, по счастью, в психотерапии немного, наверное, сочли бы, что держать Дичка в столь спартанских условиях — излишняя жестокость. Но именно такие и подобные им люди как раз и не захотели понять — и уж тем более вылечить — Дичка. В лучшем случае они пытались окружить его всяческим теплом и уютом, ожидая, что, попав с жесткой койки на постель, выстланную гусиным пухом и любовью, он с легкостью переключится с суровой жизни на беззаботную… Я же, исходя из всей логики средотерапии, рассуждал так: раз он выбрался из-под такой лавины хлама, покинув квартиру, загроможденную вещами людей, которых он когда-то знал, то сейчас пока не время навязывать ему новые предметы, и, кроме того, по мере разворачивания его рассказа, я успею составить себе более ясное представление о том, какие именно предметы нужно поместить к нему в комнату, когда для этого настанет время. А время это, как говорится, почти настало.