В корпусе появились Клинок, Собачник, Синт и Лакомка. Их перевезли сюда из главного здания Душилища в белом грузовике, который день ото дня становится все серее и ржавее. Лохи из Душилища, и ровня, и начальство, с большим подозрением отнеслись к моим намерениям и засыпали меня множеством нелепых вопросов, видимо полагая, что я менее сведущ в их обычных процедурах, чем какой-нибудь студент-первокурсник. Мы здесь хорошо поработали над этой четверкой, Сэд, так что ты давай не путай им мозги, а не то мы тебе так напутаем.… На большее я, разумеется, и не рассчитывал. Глупо было бы надеяться на одобрительный хор. С одной стороны, они бы в штыки встретили применение на практике любой теории, если она не была еще до смерти избита у них, в Душилище, в палатах. Хорошие теориии не те, что скоро срабатывают, а те, что долго доказываются, — вот одна из поговорок, которые дождем проливались на мои уши. Но, разумеется, оборотная сторона сводилась к тому, что они просто завидовали: ведь передо мной открывалась полная свобода действий, и в стенах этого обветшавшего убогого корпуса, благодаря жалкому гранту, я был волен приступить к неким передовым (как сказал бы Питерсон) экспериментам.
Безусловно, имелся некий элемент мести в этой четверке присланных ко мне пациентов, отобранных наверняка не за их практические навыки и не за успешно пройденную реабилитацию, а за способность заморочить мне голову и запороть эксперимент. Клинок когда-то был продавцом-разносчиком, торговавшим всякой кухонной и хозяйственной утварью. Он мог бы иметь обычный набор благ — машину от фирмы, личные скидки и высокие комиссионные, если бы работал на должном уровне. Но увы, о нем нельзя было этого сказать. Видимо, продажа всяких скалок, затычек, опудривателей и мутовок абсолютно не интересовала его. Как говорилось в отчете, излагавшем биографию Клинка, к своей работе он был равнодушен и оживлялся, только когда дело доходило до демонстрации домохозяйкам и их мужьям первоклассных «сабатье». Несколько раз обеспокоенные клиенты, которым он наносил визиты, сообщали, что Клинок производил впечатление скучного, не умеющего убеждать продавца, и, если бы даже у них возникло желание купить тот или иной предмет домашней утвари, он им такого шанса просто не предоставлял. Зато очень скоро появлялись ножи, чуть ли не вылетавшие из своих деревянных демонстрационных коробок, и только лезвия сверкали в воздухе, когда он показывал, как правильно резать продукты на куски, ломти или тонкие ломтики. Мужчина он был крупный, больше шести футов ростом, и результатом его полных энтузиазма упражнений становилась отнюдь не продажа товара, а обеспокоенные телефонные звонки в фирму: люди жаловались на опасное рвение агента, при виде которого им делалось не по себе. Разумеется, начальство, устав от подобных жалоб, предпочло уволить его, не вникая в суть проблемы.
Как нередко бывает с теми, кого внезапно увольняют, он поплыл по течению, не в состоянии удержаться ни за одну даже самую случайную работу. Несколько раз его видели в местном парке: он прижмал к себе коробку с ножами — точно такими же, как те, которыми раньше торговал, — врученную ему в качестве прощального подарка кем-то из шутников в фирме. Надо же было додуматься! Насколько известно, он ни разу не воспользовался этими ножами — даже волоса со своей головы не срезал, не говоря уж о чьей-нибудь чужой; однако человек, разговаривающий, будто с любимой, с набором ножей, едва ли долго мог вызывать равнодушие посторонних.
Если в поведении Клинка была хоть какая-то изюминка (лучше держи от него подальше все острое, Сэд…), то Собачник казался потенциально менее надежным, зато явно более уравновешенным. Ходячая кома — таково было немилосердное определение его полукататонического состояния. Он представлял собой типичный случай человека, который был несчастен во внешнем мире, а во внутреннем пребывал в состоянии клинической депрессии. Маловероятно, что лопухи из Душилища побеспокоились бы выяснить, что за чем последовало, или попытались бы поставить верный диагноз. В бумагах, прилагавшихся к его истории, говорилось, что он вырос в доме, перенаселенном собаками всех мастей и размеров, всевозможных пород и помесей. Единственный ребенок в семье, он был тем не менее обделен вниманием родителей, куда больше заботившихся о своем собачьем выводке, чем о родном человечьем детеныше. И, разумеется, когда в должное время родители переселились в огромную конуру на небесах, Собачнику досталась их половина дома (в другой жили соседи) и двадцать с лишним собак, постоянно лаявших, блевавших и гадивших в этом тесном жилище. Можно догадаться, какая у него началась собачья жизнь. Если он не выгуливал собак (не больше четырех за один раз, по строгому расписанию), то кормил их, убирал за ними — и так, видимо, до тех пор, пока у него не кончились силы и деньги. Собак — безболезненно и, несомненно, из добрых побуждений — усыпили, причем тоже по четыре за один раз — очевидно, для того, чтобы сделать его вполне понятное горе менее безутешным и более постепенным. Впрочем, это уже не имело значения. После ухода родителей, после исчезновения собак им завладело всеохватное тупое оцепенение, и он естественно и добровольно сделался пациентом Душилища.
На остальных двоих я не возлагал больших надежд, хотя оба они, видимо, проявили какие-то строительные навыки в мастерской Душилища. Синт упекали сюда неоднократно, что часто вызывало удовольствие у персонала и пациентов больницы. Она была единственной из этой четверки, кого я уже встречал или, во всяком случае, видел. Оказываясь в больнице, Синт неизменно дорывалась до пианино и принималась бренчать первую мелодию, какая приходила ей в голову. Обычно она наигрывала какие-нибудь полуклассические отрывки или фольклорные песенки; звучали они вроде бы знакомо, однако никто не смог бы в точности сказать, что это за сочинения. Никто бы не назвал ее музыкальным дарованием: напротив, даже далекий от музыки человек сразу расслышал бы, что она делает множество ошибок, а иногда казалось, что ее куда больше интересует аудитория, нежели музыкальная партитура. Думаю, этот-то повышенный интерес к публике и привел ее в Душилище. Согласно отчетным бумагам, у нее была сильная тяга к представлениям — пусть даже в самой неподходящей обстановке; случалось, ее силком отрывали от порога, за который она отчаянно цеплялась, громко распевая: «Весело мы играем», на глазах у собравшейся публики — рассерженных и озадаченных соседей. А иногда она устраивала такие концерты не дома, а в парке, усаживаясь там со своим маленьким ансамблем — 25-ваттным «касио» — и распугивая голубей и сезонных завсегдатаев скамеек громогласным «Завяжи желтую ленточку». У нее был пограничный случай — я имею в виду не границу здоровья/болезни, нет, зачем так глубоко копать, она скорее находилась на грани приемлемого/неприемлемого социального поведения, потому что иногда, после таких импровизированных представлений, попадала на ночь в местный полицейский участок, где выступала источником развлечения (или пытки) для уголовной братии, однако чаще всего настойчивость Синт вызывала к жизни донесения, которые и привели ее в Душилище.
И Лакомка… Лакомка. Не могу сказать, что я был рад его появлению в этой четверке. Очередной безликий педофил, попавший на три месяца в Душилище для лечения и психической реабилитации перед тем, как отправиться в тюрьму Хард-Хилл для отбывания своего икс-летнего срока за непристойные приставания. Бумаги рассказывали о нем скупо и без особых подробностей. Типичный, лет тридцати пяти, гетеросексуал, охотник за малолетками, который зашел в своих действиях чересчур далеко, чересчур откровенно и бесстыдно, чтобы это могло кому-нибудь понравиться — меньше всего закону. Но, как мне сказали, Лакомка отзывался на требования больничного начальства с той же покорностью, с какой, как он явно надеялся, девушки должны были откликаться на его домогательства. За шоколадку он готов был на все.