Эксперимент
Восемь.
Я слышу, как трещит дверь кабинета.
Выпусти меня…
Факс от Питерсона:
Привет, Сэд, наверное, это будет последний вразумительный факс, что ты от меня получишь в ближайшее время, но я хочу тебе кое-что рассказать, чтобы узнать, как ты перенесешь этот вес, выдержит ли его наша трансатлантическая дружба… Минут пятнадцать назад я подсунул Томному таблетку кислоты, и вот теперь он сооружает костер, нагромождая пирамиду из толстенных дров, которые некая добрая душа заранее для нас припасла. Кажется, он очень доволен. Что до меня, то я чувствую себя на выпускном балу, краснею и стесняюсь, гадая, захочет ли со мной кто-нибудь потанцевать, — ну, понимаешь, о чем я? Я нервничаю, Сэд. Но не сомневаюсь. Прочувствуй разницу. Я твердо верю в идеологию того, что делаю, и знаю, что лучше смотреть на снежные шапки, чем на привычных больничных сморчков, однако нервишки пошаливают, вселяя в меня страх перед результатами. Но я тебе еще не сказал, что если в желудке у Томного полощется сейчас целая таблетка кислоты, то в моем — только половинка. Для него это первый в жизни трип, а я — тертый, бородатый, бывший хипарь, бывший фанат всех рок-групп стародавних времен, когда-то фланировавший по садам Мэдисон-сквер с флагом, на котором красовался огромный лист конопли, — я заряжен только наполовину. Так надо, Сэд. ЛСД — не для меня, а для Томного. Подумай об этом вот как. Разве врач, назначающий наркоману-героинисту метадон, тоже глотает за компанию несколько таблеток? Нет, конечно. Если я хочу добиться какого-то толка, я должен преодолеть пропасть между пациентом и врачом, найти равновесие между двумя крайностями — вторжением и воздержанием. Полдозы — уже шаг вперед. Я настроюсь на его волну, только не буду столь же бешено вибрировать; я сумею откликнуться на словесный поток, который, как я надеюсь, хлынет из него. Мне необходимо видеть его лицо, а не собственные шаманские видения. Обзывай меня сентиментальным дурнем, обзывай меня трудоголиком, говори, что я не умею отдыхать, но, когда кислота подействует, я хочу быть здесь ради Томного. Пожалуй, ты даже обвинишь меня в том, что я вообще не имел права создавать подобную ситуацию, но, рано или поздно, этому мальчишке все равно прописали бы тот или иной употребительный наркотик (так грозились его родители, тщетно испробовавшие почти все другие подходы, целостные или опирающиеся на видеозаписи). Ну, а если уж принимать нечто, что выводило бы его за пределы сознания, то пусть за дело берется дедушка эскапизма.
Девять.
Однажды Джози попыталась запереть меня в ванной. Наверняка в отместку, чтобы восстановить справедливость. Проделала детский трюк — приставила стул к дверной ручке. Она такое видела в кино, в старых черно-белых фильмах, над которыми по воскресеньям заливались смехом наши родители. Но фокус не прошел. Может, угол был не тот, а может, стул не такой. Один нажим — и я на воле.
Десять.
Зачем ты это сделал? Джози пускается в крик, как только я отпираю дверь кабинета, но у меня и так шумит в голове, поэтому я заставляю ее перейти на шепот и, зажав ее ладошку в руке, увожу в коридор. Впрочем, я раздосадован. Когда я оставлял ее в кабинете, она находилась на стадии светло-зеленого платьица, длинноногая, узкобедрая, с лицом сердитой кокетки, а сейчас она оказалась младше, чем я когда-либо видел ее, чем вообще мог ее припомнить, — в мягком розовом трикотажном костюмчике. Ей было четыре года, может, пять лет, — во всяком случае, она недостаточно твердо держалась на ногах, грозя упасть на каждом шагу. Когда я запер за собой дверь кабинета и обернулся, она стояла в залитом красным светом коридоре и моргала.
Что ты тут наделал? — заставил я ее сказать, чтобы мы могли вновь обрести твердую почву под ногами.
«Это только начало».
Начало чего?
«Эксперимента».
Я повел ее по коридору, преображенному стараниями Собачника и Лакомки. Собачник с отсутствующим видом держал стремянку, пока Синт от одного края коридора до другого замазывала длинные белые лампы красным гелем. Запачканные стены, кричащего цвета в лучшую свою пору, внезапно приобрели некую призрачную новизну. Именно этого я и хотел. Если эксперимент выплеснется в коридор, то еще не все будет потеряно: управляемое ощущение нужной среды не пропадет. В средотерапии ожидай неожиданного. Щелчок, наверное, решит, что попал в затемненную комнату, а Дичку покажется, будто он вошел в берлогу к отцу.
Прикрывай все опоры, Сэд.
Сначала Синт, а потом Собачник осмотрели результаты своего труда.
— Теперь тут можно дискотеку устраивать, да?
— В этом освещении у меня такое чувство, будто весь мир опустился мне на плечи.
Синт ртом воспроизводит звуки турецкого барабана и медных цимбалов, отбивая узкими бедрами такт о стену.
«Живо», — велю я Джози, которая мешкает где-то посередине зала.
Зачем?
«Мы ничего не должны упустить».
Я стал толкать ее вперед, и вдруг нас застигли врасплох потоки, струившиеся из-под шторы: сухой лед. Я оставил аппарат на десять минут, и, судя по клубам дыма, заполнившим Щелчкову половину зала, последние девять минут оказались лишними. Я нажал на кнопку выключателя и наклонился к Джози, чтобы утереть ей слезы. Она яростно терла веки, сильно оттягивая кожу, пытаясь унять раздражение. Мы оба, сами того не заметив, ступили в контрольный круг.
«Не три глаза. Помнишь, что мама говорила…»
Я видел, как она стоит перед телевизором, плачем пытаясь привлечь к себе внимание, красные пятна выступают у нее на коже, а мама говорит: не три глаза, будет еще хуже…
Одной рукой я сжимал теплые подвижные пальцы Джози, а другой приглушал громкость магнитофонной записи. Звучал Сати.[18] Около года назад некие чокнутые из Эколь дю Терапи в Париже сделали запись сеанса музыкальной терапии, проведенного ими с помешанными и буйными детьми. Они вывели банальную идею, основываясь на псевдохиповских понятиях, что, если записать различные звуки природы и дать их послушать ватаге городских ребят, те сразу же остынут и возвратятся к естественной стихии. Типичное для неофрейдистской шайки путаное мышление, но что поделаешь. Не всем же дано скакать на гребне революционных свершений, как Питерсону и Сэду. Но вот одна их идея мне понравилась — может быть, своей необычностью, а возможно, потому, что она представляла некоторую ценность для средотерапии. Они записывали всякие звуки природной среды — щебет птиц, шелест ветра, шуршанье листвы, используя синтезаторы и шаблоны, и создавали нечто вроде звуковых обоев прямо перед детьми. Милый штришок, но только, разумеется, им следовало записывать городские звуки — не сельские. Таким образом детям лишь давали отдохнуть от привычного ада, но все равно было понятно, что скоро они заново настроятся на ритмы улицы. Подразни меня, подразни меня. Куда лучше было бы окружить их звуками, которые они сумели бы расшифровать, отфильтровать и опознать как часть собственной жизни… Но это уже не моя забота.
Щека к щеке, мы с Джози прильнули к щели в шторе, вглядываясь в мир Щелчка. Вначале мы увидели огни. Милый, милый Кертис… Красные, синие и зеленые фонарики, развешанные через сантиметровые промежутки вдоль внешней стены фургона. Они светились и сквозь сухой лед, каждую лампочку окружало собственное сияние, а вокруг было темно. Это как маяк, подумалось мне, нечто такое, что Щелчок всегда сможет найти и никогда не потеряется, не важно, в какой угол зала ему случится забрести. Гирлянды лампочек отлично демонстрировали, какую замечательную работу проделали Клинок с Лакомкой. Руководствуясь лишь моей грубой наметкой и хаотичными указаниями, они создали подвижное жилище, которое не оказалось бы неуместным на любом подветренном западном берегу.
18
Сати Эрик (1866–1925) — французский композитор.