Привет, Сэд, тебе когда-нибудь доводилось отсылать факсы, находясь под кислотой? Это жутко, приятель, просто жутко. Я пробовал уже четыре раза, и мне кажется, я отправил вот эти самые страницы по крайней мере по трем адресам в разных точках мира: в ЦРУ, Скотленд-Ярд и Финскую полицию! Какая разница — куда, кому. В такую-то минуту, как говорится, в бурю любой порт хорош. Кто-то же должен это прочитать, а? Тут что-то наклевывается, что-то наглючивается, ха-ха-ха! Сейчас я держусь за край стола, чувствую, как ползет древесина под пальцами. Я вижу все ее шероховатости, все зазубринки, все царапинки, — черт возьми, это будто прозрение! Кто-то вынул мои глаза и вставил взамен микроскопы. Да, приятель, именно такое у меня ощущение. Оно уносит вспять, это чувство, к утробному и первородному вою. Я не дитя шестидесятых, нет, я рос в семидесятые, и все твердят мне, что настоящие времена — ну, когда все начиналось, — я пропустил. Но я не уверен, так ли это, совсем не уверен. Может, люди и не были тогда настолько обдолбанными, чтобы задумываться о чем-то, но наверняка они были-таки обдолбанными настолько, что просто ничего не могли изменить. Упс, говорю я, кислотная честность прет изо всех дыр, ударяет промеж глаз, бьет по морде. Кого я дурачу, приятель, я просто сижу здесь, мертвой хваткой вцепившись в стол, а знаешь, что делает Томный, знаешь, что делает этот печальный красавец? Разговаривает? Думаешь, он разговаривает, жжет меня своим глаголом, думаешь, он внезапно, после стольких лет молчания, обрел дар речи и принялся описывать, как Гюисманс,[19] мельчайшие подробности своего окружения, подбирая тончайшие определения для природы и природы вещей? Чушь, приятель, ничего подобного. Он расхаживает по комнате, кружит по ней, делая семь огромных шагов вдоль одной стены, затем шесть шагов, потом девять, потом снова семь. Он их считает — я знаю, — хотя с его губ не слетает ни звука. Я пытался считать вслух за него, но сбился после четырех, и теперь он снова шагает сам по себе. Я опоздал на пароход, Сэд, еще надеюсь поймать его на обратном пути, поймать тебя на обратном пути. Давай попозже, Сэд, а пока хватит тюкать на этой машинке, ладно?

Когда я вхожу на Дичкову половину зала, мне навстречу светят два ярких огонька. Точнее говоря, две автомобильные фары.

— Доктор, у вас есть машина?

— Да.

— Вы куда-нибудь на ней поедете?

— Пока не собираюсь, а что?

— Тогда можно нам взять фары?

Казалось, Синт готова разобрать на части мою машину.

— Я уже думал об этом, но, боюсь, там даже стерео нет, даже радио.

Она, кажется, раздосадована, что я угадал ее мысли.

— Вы хорошо поработали, вы оба. — У Собачника был такой вид, словно ему все равно, а Синт начала приплясывать на месте. В ней забурлила энергия, и турецкий барабан с цимбалами заиграли с прежней силой. Машина была идеальна и очень напоминала мой слабый набросок старого «морриса» — такого кругленного, как пузырь, автомобильчика, которые теперь служат только посмешищем — или объектом коллекционирования (в зависимости от точки зрения). Я вручил каждому по галогеновой лампочке, которые за деньги раздобыли для меня санитары из Душилища, и Собачник с Синт принялись прилаживать их к самодельной машине.

Синт с Собачником сработались не так хорошо, как Клинок с Лакомкой, но и им работа удалась. Они оба были чересчур погружены в собственные миры, чтобы или поладить друг с другом, или целиком сосредоточиться на поставленной перед ними задаче. Казалось, Собачник все время витает мыслями где-то далеко, не то в своем осиротелом прошлом, не то в никчемном настоящем. Он был не из тех, кого легко отвлечь от собственного «я». Знаешь, Сэд, Собачник — из таких пациентов, которых иссушило прошлое. Его трагедии привели к анедонии: ему больше незачем жить, но и умирать тоже незачем. Синт же, напротив, редко уходила в себя, ее тело и голова постоянно двигались, повинуясь некоей неостановимой кинетической потребности. Она тратила много времени на то, чтобы протянуть отрезок проволоки от одного конца машины до другого, поскольку то и дело останавливалась, барабаня какой-нибудь ритм на полу, на голове — не важно где. Она что-то мурлыкала и напевала и занималась чем угодно, а не тем, что я ей поручил. Движения Собачника представляли собой полную противоположность. Сэд, он движется, будто весь вымазан в патоке, не хочет идти вперед, не может назад.… На две двери ушло несколько часов, и мне пришлось ускорить процесс, самолично приладив гирлянды лампочек к крыше и боковым панелям машины.

— Нам правда нужно принести радио в машину, — высказалась Синт.

— Может быть, но сначала — сиденья. Нужно же на чем-то сидеть, чтобы слушать музыку.

Я всегда терпеть не мог такого рода путаные доводы — и надувательские, и покровительственные разом — у других психо-лохов, но Синт не была в обиде. Зато у нее появился новый стимул, и она взялась наматывать проволоку у основания машины, придавая своему материалу очертания стула и добиваясь прочности, которая выдерживала бы ее вес.

— Полезай сюда, Собачник! Покатаемся и стерео опробуем.

Собачник, естественно, отшатнулся от подобного приглашения и нервно закурил сигарету. Я бережно увел Синт подальше от машины, подальше от режущего глаза белого сияния галогеновых фар.

— Вот так всегда, — заскулила она. — Стоит мне только добраться до стерео, как обязательно мешает какой-нибудь мудак — или вырубает музыку, или говорит, что позовет полицию, или велит проваливать подобру-поздорову, или еще…

Я схватил Синт за руку и повел ее по коридору в свободное помещение. Следом за ней повел Собачника, у которого почти незаметно тлела в губах сигарета. Без труда уговорил Лакомку и Клинка отправиться со мной в приемную, как я ее назвал. Оттуда, объяснил я, их заберут обратно в Душилище, но прежде они получат щедрое вознаграждение за выполненную работу. Клинок благодарно помахал ножом, а Лакомка улыбнулся и похлопал себя по заднему карману, где лежал журнал. Я запер за собой дверь.

Внезапно — после стольких часов постоянного шума и стука, лязга металла и скрежета по полу — в зале воцарилась тишина. Я отдернул штору, отделявшую Щелчка от Дичка, выключил верхний свет, включил аппарат для сухого льда и ушел на поиски моей Джози, которая умчалась из зала, заливаясь детским смехом и какими-то возгласами.

Мне послышалось, будто она прокричала: Поймай меня, если сможешь!

* * *

Сэд, ты должен ответить на мой факс, причем немедленно. Заставь жужжать эти трансатлантические кабели, или хрен их знает, как они называются, в общем, эти штуки, по которым мои сообщения бегут к тебе. В этих проклятых горах я чувствую себя отрезанным от мира. Я дитя города, всегда им был, всегда им и останусь. Эти горы, эти деревья вокруг хижины — все это давит на меня. Ты знаешь, о чем я: можно находиться в просторнейшем месте на земле, от тундры до пустыни, и все равно ощущать, что ты заперт в тесном шкафу, ключ от которого выброшен.

Думаю, Томный — больше не Томный. Пациент «икс-21» сходит с рельсов, а я не в том состоянии, чтобы с этим справиться. Ты меня слышишь, приятель, потому что больше ни одна хренова живая душа об этом не узнает. Нехорошо. Я по-прежнему сражаюсь с этой кислотой, пока еще не хватает гладкости, а я даже не помню, когда принял эту хрень. Будто кислотник-новичок, я забыл взглянуть на часы, тут же сельская глушь и все такое, вот я и забыл взглянуть на часы. Сам не могу поверить. Надо же было так лопухнуться! Если все рушится, если теряшь почву под ногами, ориентацию во времени и пространстве, то нужно обязательно знать, который час, — тогда можно взять себя в руки, прервать трип и за что-то уцепиться. А я вот потерял всякую зацепку. Все сижу за столом и даже двинуться не могу. Этот факс — мой апельсиновый сок, мое единственное средство общения. Я не в силах сойти с места. Я будто пустил корни, приятель, меня будто сковал паралич, и никакие рассуждения, никакая психология не помогают. И здесь все время Томный: Томный приходит, Томный уходит. Он все тут разносит по частям. Вначале он просто безостановочно ходил, все кружил, кружил, кружил по дому, а теперь выносит предметы на улицу. Стулья, картины, украшения, даже тарелки с чашками — все это отправляется за дверь. Я не хочу сказать, Сэд, что он решил устроить пикник — какой уж тут пикник, — он просто выносит все барахло и вышвыривает его за порог. Вдобавок уже смеркается, и бог знает, куда все это приземляется, до меня только долетает стук и грохот. И я ничего не могу поделать. Нужно отправить ему факс, втолковать ему что-то вразумительное, заставить его прекратить это безобразие. Черт, Сэд, вот теперь он поволок холодильник, даже не удосужившись выдернуть шнур из розетки, он тащит его со всеми причиндалами, царапая пол. Сколько же придется за это выплачивать! У института столько всякого инвентаря, что хватит на целую милю в ширину, да, приятель, на милю в ширину, и я за это здорово поплачусь. То, что он выкинул, уже тянет на половину месячного заработка. Черт! И знаешь, что хуже всего? Он не проронил ни слова. Хоть бы хрюкнул, крякнул или свистнул. Ни звука. Мне нужно попытаться встать.

вернуться

19

Гюисманс Шарль-Мари-Жорж (1848–1907) — французский писатель.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: