Конечно, она приодела меня во все новое. А это было одно из моих великих младенческих огорчений, когда надевали на меня что-нибудь новое!.. Приодела и повела в сад. Там доктор сидел за столиком с отцом и закусывал. Сапожки новые, конечно, мне ноги жали; курточка новая смущала меня ужасно, и нужно было идти, высунувши язык.
Так мать меня учила: "Когда будем подходить, язык высунь, доктору покажи".
И вот, только я его заметил на скамеечке зеленой под кленом, красного, седого, с баками висячими, я и высунул язык... Смотрел на него исподлобья, язык высунул и так и шел... очень серьезно я шел, добросовестно очень, я высунул язык как можно длиннее! А он, старик этот красный в черных очках, он показывал на меня пальцем и хохотал.
Вот когда я в первый раз почувствовал горькую обиду!.. При матери, при отце обидел меня этот красный старик с баками седыми, и ни мать, ни отец даже и не подумали за меня заступиться!..
Ефим Петрович обвел глазами, немного выпученными и порозовевшими, меня всего и докончил вдруг конфузливо:
- Я не знаю, зачем это все вспоминаю. Вам, конечно, нелюбопытно: столько мы в последнее время пережили большого, взрослого, столько потрясений разных великих... много... очень много... Но, верите ли, я лично так думаю... мне лично так кажется, что за всю свою взрослую жизнь я уж не видал... не встречал ничего, что бы меня более испугало, или более взволновало, или очаровало, или поразило, или даже обидело!..
К трем годам жизни, мне так кажется, я уже видел и испытал - в общих чертах, в общих картинах - все главное, что мне предложила, чем меня наградила жизнь. Остальное все были только вариации, разработка, а главное, главное-то оно вон когда было дано: в два-три года... когда я не говорил еще, а лепетал, когда я и не видел еще даже, а только смотрел... когда меня за ручку водили!..
II
Я живу от города вдали, и кто приходит ко мне, уходить должен засветло, так как и дороги ко мне нет, - тропинка по буеракам, - в темноте не мудрено сломать ногу. Засветло собрался идти Ефим Петрович, а я вышел его провожать.
Дождик накрапывал, и, когда мы вышли из моей калитки, сказал Ефим Петрович:
- У меня ведь метеорологическая станция при конторе завелась, вы не знаете? Завелась недавно... Зовут ее здесь, конечно, "металлургической" слово это известнее: каждый день во всех газетах попадается... И должен я теперь, как Брюс, предсказания делать... А вот этого дождика - ночью он, пожалуй, разыграется - я так и не предусмотрел!
- Разве кто-нибудь приходит справляться? - удивился я.
- Как же можно!.. Любопытный пошел теперь народ, и в науку верят... Да ведь за сколько - спросите - вперед? Недели за три, за месяц должен я предсказать аккуратно, не будет ли очень холодно, не будет ли оттепели, ветра сильного не ожидается ли этак через месяц... Вот "металлургической" станции моей какой почет!.. Те, конечно, больше, которые по делам коммерческим ездят...
Незнанием не могу же я отговориться: ведь все-таки на-у-ка!.. Она, конечно, должна же знать погоду за месяц вперед. А иначе - какое кому до нее дело?..
Так и щелкаешь языком: кучевые облака, перистые облака, туманно, норд-ост, зюд-вест... лишь бы без запинки...
- А собак бешеных вы не боитесь? - добавил он вдруг.
- Разве появились?
- Вот на!.. Что значит редко вниз спускаться со своих высот!.. Дня три травят их. Головы отрезают... и отсылают в такую же "станцию", как моя, которая тоже должна досконально знать, только называется "пастеровской", как известно...
Головы отрезают, а безголовые туши собачьи везде по городу валяются. Убирать их никто не убирает. Только собаки, какие пока живы, растаскивают...
- То есть травят, конечно, бешеных?
- Кто же их там разберет, какая бешеная?.. Травят всех, какие попадаются. А где не травят, там стреляют...
- То-то я слышал выстрелы, - вспомнил я. - И искусанные люди есть?
- Человек пять отправили на прививку... Милиционера сейчас одного отправляли, как я к вам шел... Мальчик еще, лет восемнадцати на вид. Плачет, бедный!..
Еще трепетали вокруг какие-то отголоски сумеречных лучей, и лицо у Ефима Петровича было совершенно зеленое: глаза зеленые, щеки зеленые, борода зеленая - под зеленой фуражкой, с чуть заметными молоточками на околыше... Сумеречные лица - немного страшные лица: это лица мертвецов, которые говорят: плотности нет, плотскости нет, и нет той уверенности в каждом слове, какую приносит с собою только возникающий день. И я уж не удивился теперь тому, как заговорил вдруг Ефим Петрович:
- Вам не показалось ли странным, что я чепуху разную у вас вспоминал?.. Не показалось?.. Так, чепуховину, ни к селу ни к городу и к делу не идущую...
Это я все хотел подобраться к одному, самому для меня важному... да с языка не слетало!.. И для вас даже, может быть, было бы неприятно: главное, на ночь...
А я это, признаться, под впечатлением, что собаки безголовые везде валяются... и стреляют их (из союза охотников завербованы трое) и травят, милиционер этот, мальчик, с матерью прощается, плачет. Знаете ли, жуть на меня нашла. Вот почему я к вам на гору вздряпался - уж вы меня извините. И не о том я совсем хотел рассказать, а вот... Ведь у меня, знаете ли... отец-то мой... ведь он... взбесился... отчего и умер!..
- Не-у-же-ли? - протянул я как мог участливее. - Тот самый, который грабителя арапником бил?
- Какой же еще?.. Двух отцов не бывает... А какой молодчина был!.. Меня силой бог не обидел, а уж отец мой!.. И вот - от пустяка, от собаки какой-то погибнуть пришлось!.. Мне тогда уж лет пять было, и это меня ведь, меня он защищал, представьте!.. Меня-то защитил, а сам погиб... Вот как бывает!..
Ведь тогда, тридцать шесть лет назад, прививок никаких, в тех по крайней мере местах, где мы жили, их не знали... Прижгли чем-то рану на ноге. Оказалось поздно: яд уж пошел гулять... Это уж в городе мы тогда жили, в маленьком, вроде этого вот...
Он кивнул вниз, где теперь огни фонарей закраснелись.
- Шли мы с отцом по улице, а улица такая, как баба простоволосая: никаких тебе тротуаров и мостовых, домишки деревянные, травка, песочек, куры бродят. И вдруг собака нам навстречу, черная, вроде Арапки...
Я отлично помню, что вразвалку бежала, не спеша, морду книзу, а за ней человека три с кольями из проулка выхватились, кричат: "Бешеная! Бешеная!.."
- Я помню, как отец меня за руку и за себя и к забору прижал... Из-за него я, разумеется, не мог видеть, как она на него кинулась. Помню, что в руках у него ничего не было, значит, ему пришлось только ногами отбиваться... Она его за ногу и тяпнула!..
Конечно, добежали те трое с кольями. Убили ее. Однако... на одну минуту всего опоздали... Вот что значит одна минута в жизни!.. И теперь то же!.. "Станции"!.. "Станций" появилось много всяких, а "минуты", разве они убавились?..
- Как же потом? Лечили?
- Чем же лечить?.. Прижгли!.. Первое время я очень боялся отца... То есть я бы не боялся, да мальчишки кругом: "Сбесится, кричат, сбесится твой отец!.." - и на одной ножке около меня прыгают...
Мальчишки, это уж вернее всякой "станции", не верить им нельзя... Я даже отцу на них жаловался и плакал, но только издали: подходить близко к нему я все-таки боялся...
А он смеется себе в бороду (такая же, как у меня, борода была): "Зажило уж, говорит, как ничего и не было!.. Да и собачонка та, наверно, не бешеная".
Три недели прошло, месяц, два месяца... Уж осень подошла... Яблоки-антоновку начали продавать... Забыли мы уж про собаку, и даже мальчишки на улице забыли. Но я-яд, он, оказалось, не забыл!.. Яд - он действовал!..
И вот отец заболел...
Никогда я не видел его больным до того случая... Лежит отец на диване; на голове компрессы; мать мечется, лица на ней нет: глаза большущие, в кругах черных...
Но вот что помню я неизгладимо, как вчера было: как бежали мы от отца все четверо: мать, я, Коля, мой старший брат, и Паша, младший... Паша на руках у матери, Коля впереди и все глядит назад, я сбоку и тоже оборачиваюсь назад, а мать кричит нам: "Бегите!.. Дети, бегите!.."