ОТ НАПОЛЕОНА ДО «ЛИШНЕГО ЧЕЛОВЕКА»
Как видно, в женских персонажах у Григорьева не было большого разнообразия. Конечно, эпизодически у него мелькали, по романтическому контрасту, пошлые, бездуховные образы, противостоящие его идеалам, а те варьировали очень узкий круг характеров: болезненная девушка, «комета», страстная натура, доводящая свои чувства до эгоистической любви-вражды.
Мужских характеров у него больше. В значительной мере это связано с их автобиографичностью, а натура Григорьева, тем более натура становящейся, формирующейся личности была весьма мозаичной, и отражение каких-то сторон этой мозаики в отдельных персонажах лишь сильнее подтверждает такую калейдоскопичность.
После философских штудий студенческой поры Григорьев увлекся христианским социализмом Жорж Санд, живо пропагандировавшимся ею в художественных образах романов «Консуэло» и «Графиня Рудольштадт». Герой этих романов граф Альберт Рудольштадт, масон и мистик, создает орден «Невидимые», целью которого является организация человеческого общежития на лозунгах Великой французской революции (свобода, равенство, братство), на началах правды и христианской любви. Псевдоним графа Альберта «Трисмегист», восходящий к легендарному мистику III века Гермесу Трисмегисту («Трисмегист» по-гречески означает «трижды великий»), использовал для своего псевдонима и Григорьев, он еще в «Москвитянине» начал подписывать свои произведения «А. Трисмегистов», продолжал это делать и в Петербурге.
Григорьев и сам пытался создавать довольно утопические образы в своих повестях. Первая часть трилогии о Виталине называется «Человек будущего» (1845). По справедливому предположению Ю.М. Лотмана в этом названии возникает ассоциация с автохарактеристикой знаменитого Маркиза Позы из трагедии Шиллера «Дон Карлос»: «Я — гражданин грядущего столетья»; во французском переводе тех лет фраза звучала еще ближе григорьевской: «Я — гражданин будущего».
От жоржсандизма был прямой путь к масонству. Любивши широкомасштабные проекты, Григорьев, конечно, увлекся «наполеоновскими» идеями масонов о всеобщем переустройстве мира, тем более что ему, видно, встретились и реальные характеры с «наполеоновскими» чертами: ведь в подпольных организациях России, от декабристов до большевиков, можно своих наполеонов (то же, разумеется, имело место и в заграничных кругах). Волевой полковник Скарлатов, воспитатель Званинцева (оба они масоны из повести «Один из многих»), проповедовал культ Наполеона. Григорьев с его подспудной жаждой «примировать», первенствовать не мог не увлечься наполеонизмом. Однако постепенно наш мыслитель начинал разочаровываться и в масонстве, и в наполеонизме, и в эгоистических личностях, христианские идеалы стали вытеснять прежние «наваждения».
Третья часть трилогии повестей о Виталине, «Офелия», отстоявшая от первой в печатном воплощении, да, наверное, и в рукописном, всего на семь месяцев, а от второй — на пять (январь 1846-го, а те — июнь и август 1845 года), содержит значительно больше яда и иронии, по отношению к эгоцентризму и циничности героев, чем первые две повести. «Теория женщины» повествователя «Офелии» под стать аналогичным разоблачениям утрированного романтического эгоизма в философско-художественном труде знаменитого датчанина С. Кьеркегора «Или — или» (1843), труде, который Григорьев, конечно, не знал, но тем закономернее, в смысле воздействия духа времени, совпадение. В «Офелии»: «Женщина — те же мы сами, наше я, но отделившееся для того, чтобы наше я могло любить себя, могло смотреть в себя, могло видеть себя и могло страдать до часа слияния бытия и тени…»; в «Или — или»: «Моя Корделия! Ты знаешь, что я люблю говорить с самим собой. В себе я нашел личность самую интересную из всех знакомых мне. Иногда я боялся, что у меня может иссякнуть материал для этих разговоров, теперь я не боюсь, теперь у меня есть Ты. Теперь и всю вечность я буду говорить с самим собой о Тебе, о самом интересном предмете с самым интересным человеком, ведь я — самый интересный человек, а Ты — самый интересный предмет».
Та же эволюция произошла и с фурьеризмом. Наверное, еще в московский период Григорьев штудировал сочинения великого утопического социалиста Шарля Фурье, особенно главный его труд «Новый мир». Конечно, «колхозные» идеи Фурье о коллективном быте людей в фаланстерах на 2000 человек, как и бредовые идеи космогонического плана, вряд ли увлекли юношу, но некоторые мысли фантазера запали в его душу, и исследователи его творчества справедливо находят, например, в «Комете» отголоски фурьеристских представлений (преувеличивать не надо; по Фурье, кометы в свое время перейдут в гармонический круг планет, у Григорьева же и намека на это нет, так что можно говорить лишь о каких-то первоначальных творческих «толчках», поданных «Новым миром»). Будучи в Петербурге, Григорьев несколько раз в 1846 году посетил заседания кружка М.В. Петрашевского, где Фурье пользовался большой популярностью, но это был взгляд со стороны. Еще до посещений кружка наш Аполлон в драме «Два эгоизма» вывел явно комический образ Петушевского (весьма прозрачный псевдоним!), пропагандирующего фурьеризм.
Любопытно, что в драме «Два эгоизма», тесно связанной с душевными несчастиями автора и с его идеальными представлениями, выведена также целая галерея сатирических персонажей, что свидетельствует о желании или расстаться с прежними кумирами (гегельянство в образе Мертвилова, фурьеризм), или с ходу не принять какое-то явление (характерно, однако, что нигде сатирически не затронут жоржсандизм — он оставался святым!). Странной и даже загадочной оказывается очень резкая критика возникающего славянофильства. В Дворянском собрании появляется Баскаков (явный намек на К. Аксакова) и шаржированно излагает славянофильские взгляды на семью:
Еще более резко Григорьев говорит на эту тему в поэме «Олимпий Радин»:
Эти резкие пассажи можно объяснить неутихающим раздражением автора против деспотизма его собственных любящих сына родителей, но их смысл, наверное, лежит глубже. Возможно, тут всплывал пресловутый «принцип корзиночки»: от своей семейной жизни с родителями остались тяжкие воспоминания, собственной семьи не получалось, любимая стала создавать семью с ненавистным соперником; все семьи вокруг – чужие, своей — нет, и когда в этих обстоятельствах кто-то начинает воспевать тихую, радостную гармонию семейной жизни, то хочется браниться и отталкиваться, доказывать, что ничего подобного быть не может. Это лишь предположение, документов у нас нет, но предположение очень правдоподобное: ведь стихийный протестант так и не сможет создать нормальную семью, его попытки заканчивались горькими неудачами.