У старинного управляющего распоясовской округой явилась в это время довольно счастливая мысль; оказалось, что места, на которых издавна сидели распоясовцы, как раз подходят под что-то такое, что ежели это что-то "округлить"
с чем-то - как раз вчетверо можно получать доходу более против прежнего. Для этого стоит только переселить распоясовцев куда-то в другое место, где им все под стать и "еще лучше прежнего".
Управляющий сообщил этот план барину, и хотя барин долго колебался в своем решении, но проклятый, совершенно прежде неведомый аппетит к "моему" довел его наконец до того, что он как бы прирос к сознанию, что это - его собственность.
"Ей-богу же, ведь это мое!" - стало все чаще и чаще думаться ему среди всяких соображений за предложение управляющего и против него, и наконец, уехав за границу, он написал из Лозанны управляющему, чтобы он действовал как знает, "как лучше".
Управляющий принялся за дело, "наши" тоже ощетинились, началась свалка.
Сильно ощетинились "наши". Жажда свалки и победы, имевшей целью, как уже сказано, удовлетворение весьма простых стремлений желудка, усиливалась теми мечтаниями насчет лучшей жизни, которые тоже как бы пробудились в момент освобождения. Эти мечтания были неопределенны, вырастали под влиянием рассказов древних беззубых стариков о старине, пополнялись нравоучениями прохожего богомольца, беглого солдата, но благодаря почти непроницаемой темноте крестьянской избы во время сумерек, когда, "сумерничая", мужик обыкновенно слушал эти рассказы солдат и богомольцев и предавался мечтам, мечты эти, хоть и неопределенные, уносили его мысли высоко-высоко и далеко-далеко от крестьянской избы... Так далеко, что, начав песню над ребенком, в которой говорилось, что понева, лежащая под ним, "поневочка худая, ровно три года гнила", и заслушавшись рассказов и замечтавшись, крестьянка бросала этот грустный мотив и, обращаясь к ребенку, почти с уверенностью говорила:
"вырастешь велик, будешь в золоте ходить..." Таковы были вполне несбыточные мечты распоясовского мужика, воспитанные темными, угрюмыми зимними вечерами; они до такой степени подняли дух распоясовских обывателей, что обыватели эти решились в предстоящей битве не жалеть своего добришка, так как, думали они, "наше дело верное!".
- Распоясывайся, робя! - галдели они. - Не жалей!
Втрое воротим... Вынимай кошели-то! Эй, старик! Что у кого есть под печкой - волоки... Обчисво!.. Надо в город посылать человека верного. Дедушка Пармен! Постой за мир! Расправь кости, обхлопочи!
- Пожалейте меня, православные! - говорил дедушка Пармен, восьмидесятилетний старец. - Ох, натерпелась моя спинушка!
- Уважь сиротские слезы! - надвигались на него распоясовцы. - Кто окромя тебя имеет в себе ум? Мы - народ черный, путем света не видали. А ты изжил век, стало, все как по-писаному видишь... Постой за наши животы! Дед, а дед!
Побойся бога, не дай в обиду!
- Ох-о-ох, пожалейте мою древность ветхую, детушки!
О-о-ох-ох...
- Дед! Пармен! - вопияли распоясовцы, - али тебе крестьянского разоренья не жалко? Чисто все помрем...
Долго ревела толпа, и долго, обливаясь слезами, оборонялся от нее старый дед, но наконец-таки сдался.
- Н-ну! - сказал он, выпрямившись и осушив глаза решительным движением мозолистой, корявой руки. - Коли так, так, стало, божья воля мне потерпеть еще на старости лет!
- Авось бог, наше дело чистое!..
- Видно, уж господь, батюшка Никола-милостивый так осудил меня венцом иду!
- Дай тебе господи! Пошли тебе царица небесная! - голосила воодушевившаяся толпа.
- А что деньги дадите, так я единой копейки не покорыстуюсь...
- Дед! Дед! Грех тебе, старому, этак-то говорить, - упрекали его распоясовцы: - такие слова про своего брата. Делай по своему уму, как тебя господь вразумит... Ступай с богом, постой за своих!
И вот старый дед, с котомкой за плечами, с длинной палкой в сухой руке, неровною поступью худых тонких ног, обутых на мирской счет в новые лапти, пошел "воевать" за правое дело.
Давненько-таки, признаться, он не бывал в городе, с тех самых пор, как сорок лет тому назад сидел в городском остроге, из которого и пошел прямо в Сибирь. А после Сибири, когда по манифесту ему вышло прощение, он не показывал в город и глаз и отвык от всех городских порядков. А порядки с тех пор шибко изменились; подьячий, который, взяв взятку, делал в прежнее время то, что хотел, то, что выходило по деньгам, вывелся. Пармену оставалось одно: положиться во всем на бога, на его милость и указание. Для большего успеха в своем деле он не ел, не пил по целым дням, желая постничеством угодить богу, а мирские деньги ревностно раздавал тем, кто обещал постоять за распоясовцев, причем он слезно плакался и умолял не погубить... Но в то время, когда старец Пармен постился и слезно плакал перед лицами, бравшими его деньги, как-то незаметно пропускались очень важные сроки к подаче прошения, к выслушиванию решения, к изъявлению несогласия, к апелляции в законный срок! Пропускались эти маленькие пустячки потому, должно быть, что Пармен не знал их, не мог о них упоминать и в молитвах, или потому, что кому-то, знавшему эти штучки, выгодно было молчать о них перед темным мужиком.
Таким образом, выходило как-то так, что едва Пармен, возвратившись из губернии, объявлял миру, что все - слава богу, что приказано ждать "тайного чиновника", который все повернет против "их", являлся исправник или становой и объявлял, что:
- На основании тома, статьи и на основании статьи...
тома... уложения... и по случаю пятнадцатого примечания к тому... статье... и параграфу... определено: объявить крестьянам деревни Распоясово, что просьба их возвращается без последствий за пропущением срока и "постановление" входит в законную силу...
Так как во время отсутствия Пармена крестьяне тоже возлагали надежды на бога, а убеждение в правоте своего дела основывалось у них исключительно на мечтаниях в темные осенние и зимние вечера и ночи, то, не понимая путем того, что читал приехавший чиновник, они догадывались, однако, что в бумаге нет ничего насчет того, чтобы все "повернуть к ним", как обещано, и поэтому говорили, что эта бумага "не та", что подписывать ее не будут...
- Согласу нашего нет! - говорили они.
- Не согласны?
- Никак нет. Эта бумага фальшивая, наше дело правое.
Дедушка Пармен, так аль нет?
- Фальшивая, детушки, бумага! Не она! не наша! Ступай ты, барин, с ней откуда пришел!
- Так не согласны? - переспрашивал приезжий.
- Будет зубы-то заговаривать! - отвечала толпа. - Бери ее себе, бумагу-то... а нам она не нужна! Подделка!
Приезжий все это вносит в протокол, причем Пармена расспрашивают особенно подробно, и затем, написав все это на нескольких листах, отправляют по назначению. Распоясовский мужик везет эту бумагу куда следует и погоняет лошадь. На распоясовских лошадях уезжает и чиновник. Распоясовцы не знают, что, пропустив по своему невежеству сроки, они впутались еще в новое дело. Напротив, после этой "фальшивой" бумаги они как будто ожесточаются относительно размеров жертв, которые нужно принести за свое дело правое.
- Ну-ну, робя, распоясывай! Распоясывайся, миряне!
Закипают дела, не жалей, покоряй их своими животами! Неужто так пропадать?..
- Зачем пропадать? Последнее надоть отдать, а не токмо что...
- Дедушка Пармен, постой и во вторительном подвиге!
Окроме тебя кто же?
- Ты уж ходил - знаешь!
- Приму свою кончину за свое племя!.. Собирайте в дорогу!.. Отдаю вам свой живот, только молите бога о грехах моих... Может, это от грехов моих бумага офальшивилась против нас... Прощайте, православные!.. Простите чем обидел!
И вновь отправляется Пармен, еще более длинный, еще более худой, вновь принимается молить бога и поститься и, увы! не возвращается. Отыскивать Пармена берется дьячков сын, служивший уже в каком-то присутственном месте в губернском городе и знающий, по его словам, все порядки. Он вызывается ехать в город, обещается сделать все скоро и дешево: мир, подумав, дает и ему денег, но не пускает его одного, а наряжает в спутники ему мужика, из своих, так как человек этот хоть и мастер в бумажных делах, в переписке и отписке, но давно уже известен всему Распоясову как пьяница и человек ненадежный. Перед отъездом ему рекомендуют вспомнить бога и поминать о сиротских слезах... и т. д.