Еще припоминаю одного из летчиков с обожженным, изуродованным лицом в неизменном сопровождении приземистого уродливого бульдога. Мне почему-то всегда представлялось, что этот пес оттягивает на себя какую-то долю тяжелого впечатления, возникающего при взгляде на физиономию его патрона.

Были у нас и привилегированные собачки. К примеру, золотистый ирландец, принадлежавший Коле Шебанову, тогдашнему инструктору Московской школы летчиков. Прибывая с хозяином на аэродром, сеттер немедленно устремлялся к Т-образному полотнищу, выложенному в районе старта, и с независимым видом укладывался поблизости, ожидая взлета своего хозяина.

В кабину он не напрашивался, на этот счет Шебанов был строг, но при разгоне самолета некоторое время, захлебываясь лаем, мчался с ним наперегонки. Это было занятное зрелище, которое мы старались не упустить. Совершив в воздухе несколько головокружительных фигур, юркий короткохвостый "Ньюпор" быстро шел на посадку, и сеттерок встречал его, восторженно приветствуя звонким лаем. Позже этот пес, звали-то его Нэпиром, час в час прибегал на аэродром к прибытию машины Шебанова, возвращавшегося из международного рейса на пассажирском "Фоккере" или "Дорнье". Но это было позже, когда Шебанов уже перешел в "Дерулюфт", где вскоре стал одним из первых советских пилотов-"миллионеров".

Бывали комичные случаи, о которых потом долго и охотно судачили на аэродроме. Так, двое пилотов, перегонявших из Берлина в Москву большой, громоздкий "Кондор", поместили в туалете, расположенном в хвосте машины, шотландского скотчтерьера - черненького щенка из породы, в столице еще не встречавшейся. Это уж много лет спустя с такой собачкой стал выступать на манеже веселый клоун Каран д'Аш. "Кондор" имел двойное управление, расположенные рядом пилотские места разделял небольшой прогал. Каково же было удивление летчиков, когда соскучившийся в одиночестве пассажир, воспользовавшись неплотно прикрытой дверью, проковылял на коротких ножках весь длинный коридор и как ни в чем не бывало расположился между пилотскими креслами, с интересом задрав уморительную мордашку, словно принимая участие в управлении машиной на правах третьего пилота.

Собаки были популярны на аэродроме. Многие из нас знали наизусть ходившие по Москве еще в списках знаменитые есенинские стихи "Собаке Качалова", а позже и "Сеттера Джека" Веры Инбер, где героем был пес, не пожелавший покинуть хозяина в роковую минуту воздушной катастрофы:

На земле уже полумертвый нос

Положил на хозяина Джек.

И люди сказали: - Был пес,

А умер, как человек.

Поэтому всякое поползновение обидеть кого-нибудь из "братьев наших меньших" воспринималось как несоответствующее духу аэродромных традиций. На этой почве иногда возникали даже пререкания. И я ни разу не заметил, чтобы в собаку, птицу или кота кто-нибудь бросил камень или палку...

С некоторых пор одна из организаций молодого еще Осоавиахима начала проводить эксперименты над животными, связавшись для этой цели с Научно-опытным аэродромом, где я тогда работал. Эксперименты не носили широкого характера и практиковались от случая к случаю. Проводили их на собаках. Собак привозили маленьких, тщедушных, по большей части "дворянской" породы. Маленьких, видимо, еще и потому, что в нашем парке не находилось подходящих машин, в кабине которых можно было бы поместить большую клетку с крупными животными. Привозили их после какой-то нам неизвестной, но, надо полагать, мучительной обработки: я замечал у большинства поступавших тоскливые, потухшие взгляды.

Надо было поднять этих "пациентов" в воздух и там, на разных высотах, записать их реакции. Записи требовалось сдать представителю этой организации, плотному пожилому человеку с пышными рыжеватыми усами и равнодушным взглядом. Он был одет в ладную комсоставскую шинель со споротыми петлицами и шапку-ушанку, отороченную мехом, вызывавшим у нас прямые ассоциации с его таинственной деятельностью.

Привозимых животных Усатый именовал не иначе, как "материал", и ни в какие дальнейшие пояснения обычно не вступал. Говорил он громко и гнусаво.

Несмотря на высокую дисциплину, отличавшую наш небольшой летный коллектив, опыты проходили не всегда гладко. Случалось всякое: некоторые из животных не выдерживали испытаний, и, приземлившись, мы возвращали Усатому их окоченевшие трупы. Другие оказывались в коматозном состоянии. Наши ребята не отличались сентиментальностью, да и не так редко мы становились очевидцами гибели и друзей и сослуживцев. И необходимость этих жестоких экспериментов мы тоже отлично понимали... И все же получалось что-то не то! Скорее всего, мы не могли привыкнуть к страданиям животных, да, наверное, и не очень хотели привыкать.

Началось с того, что старейший летнаб Сергей Сергеевич Павлов, человек, бесспорно, мужественный, безотказно выполнявший самые рискованные задания, на беду, оказался любителем-собаководом, да еще в придачу авторитетным собачьим судьей. Получив распоряжение поднять в воздух какого-то уже полузатравленного кобелька, он окинул дрожащего пса взглядом своих выпуклых глаз и, вытянувшись в струнку перед начальником летной части, узколицым стремительным Карповым, прерывающимся от волнения голосом отрывисто заявил:

- Нет уж, извините-с! В живодерстве участия принимать не намерен-с! Вплоть до увольнения из кадров! Вплоть до увольнения!

- Конечно, Василий Васильевич, вы только подумайте, как он после такой экзекуции в глаза своей Люське смотреть будет? - поддержал Павлова обычно неразговорчивый, держащийся особняком летчик-истребитель Савельев.

Люся была всем нам хорошо знакомая сука - кофейной окраски пойнтер, дипломантка, медалистка. Павлов часто брал ее с собой на аэродром.

Да и не один Павлов так реагировал на эти распоряжения. Каждый стремился изобрести предлог, чтобы ускользнуть от неприятного поручения. Федя Растегаев пробурчит что-нибудь насчет простреленной ноги и, неожиданно охромев, подастся в околоток. Миша Лапин с его белозубой улыбкой исчезнет из ангара как старорежимное привидение, а уж от его моториста ровно ничего не добьешься. Пожилой военлет Медведев так жалостливо заморгает глазами, которые у него и так-то слезились, что у деликатнейшего Василия Васильевича просто не хватит духу отдать ему нужное распоряжение. Даже вернейшего нашего "порученца" губастого пацана Кольку, почитавшего Ходынку своим вторым домом, и того, словно нарочно, нигде не окажется поблизости. Так и полетит в конце концов сам Карпов, прихватив с собой кого-нибудь из молодых летнабов.

Наша летная часть помещалась около главного входа на Центральный аэродром, рядышком с павильоном метеорологической станции, сокращенно именуемой ЦАМСом, и представляла собой деревянную барачную постройку, состоящую из нескольких маленьких комнатушек и совсем уж небольшого тамбура. Над станцией обычно развевалась конусная полосатая "колбаса", похожая на флотскую тельняшку. Начальником станции был Василий Иванович Альтовский, небольшого росточка, добрейшей души ученый-синоптик, беспощадный, однако, к малейшему нарушению строевой дисциплины. Он то и дело одергивал еще не притерпевшихся к службе молодых красноармейцев аэродромной команды, поражая их грозным окриком: "Почему вы меня не приветствуете? !", и доводил уловленную жертву едва не до шокового состояния. Почему-то эта высокая требовательность, как я замечал, всегда была присуща именно метеорологам, лицам, по сути, мирнейшей профессии, и весьма редко наблюдалась у кадрового летного состава.

В субботу я пришел раньше обычного, так как поддежуривал по части. На дворе был порядочный туман, и полеты, по моим расчетам, должны были начаться не раньше полудня. "Хорошо бы поточнее узнать погоду, - подумал я и уж вовсе собрался направиться к соседям, как увидел в окошко бойко вышагивавшего по аэродрому Василия Ивановича. - Наверно, с утра пораньше собирается заполевать очередного нарушителя!" Оказалось, я ошибся. Альтовский торопился в наш барак. Он распахнул дверь, взял под козырек и своим частым ярославским говорком сообщил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: