Мишаня, вдаваясь в воспоминания, хотя на миг оказывается в нормальной жизни, а не там, где делюга и болезненный суд. В двух словах, делюга у Мишани сложная, кривая, слепленная из родственной дури – дядька жены никому ничего не сказав, заварил втихаря какую-то кашу с чьей-то квартирой, а к Мишане с женой притащил какого-то знакомого переночевать – его по-родственному пустили, а вышло, что попали в его мутку – дядька хотел с этого незнакомого джуса квартиру переписать ещё на кого-то третьего, кого поставил в курс, что есть квартира, и клиенты, и всё. И Мишаня, по доброте и наивности – оказался в подельниках, по статьям, по которым Богдана увидишь не скоро – по тяжелым.
Мишаня по малолетке, пятнадцать лет назад, сидел. Тогда – сам говорит, было за что. А теперь это, видимо, сыграло свою роль. С одной стороны, даже если бы он чухнул в чём дело – тут дядька рассчитал точно: он бы заявление писать не стал бы – этого "черные" законы не позволяют; и с другой стороны, расчет на родственные, самые располагающие к доверию, чувства, тоже оправдался – троянский конь въехал в семью спокойно – и Мишаня встрял по полной. Хотя Мишаня был бы круглым дураком, если бы на такое дело пошёл с таким придурком-подельником, туником под пятьдесят. Уж если бы решился (хотя какие такие дела в кругу семьи?) – сделал бы так, что концов не нашёл никто. Уж в семью-то не стал бы тащить такую радость… Здесь, на СИЗО, этот "родственник, ты мне рубль должен" сразу, моментом сломился в шерсть, чтоб Мишаня его не достал. И начал строчить одно показание бредовее другого – Мишаня только читал, дивился, да скрипел зубами, своим неправильным, но красивым, благородным прикусом: "на ровном месте, на ровном месте – срочина, да немалая… семёра светит – минимум… Да уж и скорей бы – надоело всё…"
Сколько здесь таких отцов, недовоспитавших Богом данных сыновей да дочерей. Сколько там женщин, строивших свой мир, тащивших в гнездо как можно больше тепла, молившихся и благодаривших за таких Мишань, Богданов, Генычей, даже Васек-катастроф – всё разрезано по-живому нынешней российской гильотиной.
– Зашёл так спокойненько, ботиночки вместе, ранец в уголок. Я за ним. Чувствует, что будет сейчас доктор лекарство выписывать – и к мамке, на кухню – посудку помыть? А та смекнула, что сегодня лучше ничего не предпринимать – иди вон, с папой не хочешь поговорить? (потом тоже ей досталось – а зачем нас сталкивать? она – хорошая, а я – плохой?) Я говорю – нет уж, ты давай, а я посмотрю. И тут моя разошлась – ты где был! Я чуть с ума не сошла! – бегала за ним вокруг стола! – а он под стол, орёт: папка, спасай! Я говорю, а что тебя спасать, толку? Ты же ничего не признаёшь: где был, что делал… – обоснуй, определись… В компьютер, орёт, у Киры играли – больше не буду! Опоздал-то, всего на три часа сорок минут! – всё знает, жаба, и часы, и минуты! Ладно, вступаюсь. Американский стяг из задницы не стали делать: просто постоял в углу полчаса, посопел, в носу поковырял, уши, мозги прочистил. Потом поужинали вместе. Благодать. Вот он, кайф – работа, дом, жена, сына – что ещё надо?
Хмурый, разрушитель, комментирует из-под одеяла. – А тебе сейчас семёру – держал!
Мишаня, даже не обижаясь, отмахивается. – Спи, жаба, твой трояк-то у тебя уже в кармане, а кого-то учить лезешь, голова седалгиновая. Или хочешь сказать что? Тогда выходи на пятак, я тебя научу Родину любить…
Хмурый, подоткнув одеяло поплотней, натянув на голову пуховик Копиша, завздыхал там – у самого дома почти то же самое, и что-то пробормотав, уснул, или лежал просто с закрытыми глазами – вспоминая, но ни с кем не делясь: некого винить, некому помочь – сам, всё сам, и ещё всё же – Бог…
– Что там на ужин? Винегрет? О, это праздник, – Мишаня взмахнул поляной, сшитой грубо из разорванных полиэтиленовых пакетов, вынул пайку, взглянул на решку – на решке пусто, кабан сегодня не забегал, и пригласил всех желающих – Кто со мной, тот герой…
– Кто без меня, тот – свинья… – Хмурый всё же не спал. Значит, ностальгировал, переживал, кубатурил что-то вперёд. Вот на кого он похож – не поймёшь… Глаза серые, даже белёсые, будто обесцвеченные серые квадратики дневного неба в решке – может, оттого, что "перец" умеет ждать – пристрастие к героину, раз появившись, способно сожрать человека, выжечь все внутренности, сделать пепельными и душу, и глаза, и цвет мира… А если сверху дополировать тоской, или прочитанными на централе книгами о любви… С Хмурым в шахматы мы играем почти на равных – за день две-три партии откатываем, как минимум. В шахматах хоть смухлевать сложно – и к тому же сразу видно человека, к чему стремится, способен ли мыслить масштабно, не просто ставить примитивные ловушки, а играть. Но в любой игре, есть и другие, более сложные ловушки – самолюбие, если его задеть, выиграв несколько партий подряд – болезненная штука, требует всё новой крови, новой игры… В шахматы Хмурого кто-то натаскал, когда он был на строгом. И до моего появления в хате ему играть с кем-то другим было не очень интересно: постоянно выигрывать вредно для самооценки, даже тщеславие не просыпается как следует. Вредная игра, дурно влияет на страстные игровые центры, особенно когда у всех выигрывал, а тут проигрываешь одну за другой… Кровь подворачивается, как в игровых автоматах…
Не зная, из того же ли чувства неудовлетворённости Хмурого, но и о вере тоже мы больше всего беседовали именно с ним, прочитавшим и Евангелие, и Достоевского, и Ветхий завет, и много ещё чего. Дошло до того, что Хмурый при очередном расставании, и очередной неизвестности: свидимся, нет – с тоской обронил:
– Давай, осуждайся скорей, и поехали вместе на строгий режим. Я скорее всего буду здесь, на первой (колонии)…
Горькое признание – народу много, а поговорить не с кем. А без слов, в общем котле – страсти незаметно, медленно, как тепло от камней в турецкой бане, все равно проникнут внутрь, пройдут через поры всё глубже, всё ближе к сердцевине, и станут потом сжигающей, обесцвечивающей всё болезнью души… – страсти человеческие, как перец, тоже умеют ждать, их семена не выпаришь, не выполешь, увидать себя со стороны в чьем-то зеркале – иногда мучительное счастье, редкость, праздник.
Какое лекарство? Какое лекарство есть от болезни, которую не можешь даже распознать в себе, в своей душе, без других людей? Даже распознав болезнь – что делать? Сам на сам, без общения, без общества здравых людей – мало, кто способен не заразиться, и то нельзя сказать, что человек один – общение с Богом, с Христом – способно и в компании смертельно больного общества принести человеку не просто облегчение или моральные подвижки, но качественное изменение. Никто не лишает нас этого общения, но обычно человек просто болеет душой, и ждёт – а вдруг пройдёт…. Хорошо, если переболеешь, и как-то отпустит. Некоторых не отпускает – болезни "вольного общения" кажутся гораздо страшнее местных – некоторые стремительно сюда возвращаются: "В хату такую-то подняли с воли такого-то, последний раз освобождался с централа столько-то месяцев (а то и недель или даже дней) назад…" Такая запись в курсовой – обычное дело. Возвращение блудного сына в родные тюремные пенаты…
Что может помочь? Только чудо. Не только тем, кто здесь – каждый со своей небольшой, но очень личной, историей болезни и невзгод. А всей измотанной, болящей, истекающей кровью и последними слабыми вздохами, замирающей в предсмертной агонии стране. Может помочь только вымоленное за десятилетия – чудо, которое не может произойти без людей, без всех тех бесполезных мелочей, который каждый может сделать, откинув шепот разума, что всё бесполезно – принести воды ближнему, сказать слово, а некоторым, кто может – отдать то, что любишь, отдать всё, даже не рассчитывая получить жизнь на другом берегу слишком глубокого разлома, дошедшего до самой сердцевины, до сути русской жизни. Всем отмерена разная мера – кто-то способен жить по правде, сегодня это означает: отдать жизнь, не рассчитывая даже увидеть что-то взамен. Кто-то способен молча саботировать гнусное существование по правилам жидовской пирамиды, и ждать, не жить по их законам.