И молодой человек заснул...
Между тем бродяга прекратил чтение; он посидел некоторое время отуманенный, с выражением разочарования, затем оглядел книжку со всех сторон удивленным и насмешливым взглядом, точно удивляясь, как мог он ждать от нее чего-либо и тратить на нее так много времени... Если бы молодой человек видел все это, то его сон был бы менее спокоен и на его лице едва ли горела бы улыбка...
На следующий день была дневка, затем опять два дня пути с остановками только для ночлегов, и опять дневка. Все это время Бесприютный не заговаривал о книге и как будто избегал Семенова.
VI
Когда теперь на гребне холма Семенов подошел к старосте, на лице Бесприютного виднелось сдержанное и холодное выражение.
- Ну, как вам понравилась книга? - спросил молодой человек.
- Ничего, книга хорошая, - сказал Федор, но в его тоне слышалось полное осуждение книги; он говорил о ней так же, как отзывался раньше о тех, которые помогают "провести время"; вслед за тем он неожиданно заговорил о другом предмете:
- Которая в этой книге вложена карточка, - это кто такие вам приходятся?
Семенов вспомнил, что действительно он вложил в книгу фотографию и, забыв об этом, после не мог разыскать карточку.
- Это, должно быть, моя сестра, - ответил он.
- Сестра, - проговорил Бесприютный задумчиво, и Семенова поразил особенный тон, каким звучало в устах бродяги это слово; казалось, все, что можно соединить любовного и нежного с идеальным представлением о сестре, все вылилось в голосе Бесприютного. - Сестра... так... у меня тоже есть сестра... две сестры было...
- Было? А теперь?
- Да, чай, и теперь есть.
- Вы их давно не видали?
- Давно. Мальчонкой по улице вместе бегивали. С тех пор... Чай, теперь такая же, как и ваша. Только моя - крестьянка. Ну, да ведь все равно это... Все ведь равно - я говорю?
Семенов невольно посмотрел в лицо Бесприютного при этом повторенном вопросе. Суровые черты бродяги будто размякли, голос звучал тихо, глубоко и как-то смутно, как у человека, который говорил не совсем сознательно, поглощенный страстным созерцанием. Семенову казалось тоже странным, что бродяга говорит о сестре, тогда как у него были сестры, как будто представление о личности стерлось в его памяти и он вспоминал только о том, что и у него есть сестра, как и у других людей.
- А мальчик, - спросил он опять, - чать, сынок ейный?
- Да.
- Вам значит - племянник?
- Конечно.
- Чать, и у моей тоже... племянник... - сказал он по-прежнему тихо и с тем же затуманенным взглядом.
Пройдя несколько саженей, он встряхнулся и резко вернулся к началу разговора.
- Не совсем и эта книга хороша. Не договаривает сочинитель.
- Чего не договаривает? - удивился Семенов.
- Нет настоящего... - И, видя, что молодой человек ждет пояснений, Бесприютный заговорил серьезно и с расстановками. - Не договаривает!.. Да!.. Как то есть надо понимать. Вот у вас племянник. Чать, у него отец с матерью?
- Да.
- Ну, подрастет, станут наставлять... потом в школу, потом к ремеслу аль к месту. Верно?
- Конечно, - ответил молодой человек, недоумевая, к чему клонится этот разговор.
- Ну вот. Это ведь всегда так. Взять хоть скотину: гонят ее, например, по дороге к околице. Станет теленок брыкаться, с дороги соскакивать, сейчас его пастух опять на дорогу гонит. Он вправо - он его справа кнутиком, он влево - его и слева. Глядишь - и привык, придет в возраст, уж он ни вправо, ни влево, а прямо идет, куда требуется. Верно ли?
- Верно.
- То-то. Так вот и с человеком все равно. Только бы с малых лет не сбился, на линию стал. А уж там, на какую линию его установили, - не собьется.
- Это верно все, но к чему вы это говорите?..
- А к тому и говорю, что племянник-то ваш, я вижу, сытенький мальчик, и притом с отцом, с матерью. Поставят его на дорогу, научат, и пойдет он себе жить благородно, по-божьему. А вот Мишка, с которым вы сейчас шли, с малых лет все по тюрьмам да на поселении. Так же и я вот: с самых с тех пор, как пошел за отцом, да как мать померла, я, может, и человека хорошего не видал и слова хорошего не слыхал. Откуда мне было в понятие войти? Верно ли я говорю?
- Что же дальше?
- Ну вот! Может, спросили бы меня теперь, я бы согласнее в младых летах свою жизнь кончить, чем этак-то жить. И верно, что согласился бы. Так ведь у меня никто не спрашивал, а сам я был без понятия... Положи сейчас кусок хлеба, пущай мимо голодная собака бежит. Ведь должна она этот хлеб схватить. Ну, так и я. Вот и вырос. Жить мне негде, к работе не приучен. Идешь по бродяжеству - тут всего бывало: где подают, ну а где и сам промышляешь. Помню этто в первый раз мы с отцом да со стариком вон с тем шли. Оголодали. Вот подошли ночью к амбару, в амбаре оконце. Ломать ежели амбар - услышат. Подсадил меня отец к оконцу: "Ну-ко, говорит, пробуй, Федька, пролезет ли голова. Голова пролезет, так и весь пролезешь". А мне боязно: в амбаре-то темно, да еще, может, и чалдон сторожит где-ни-то за углом. А тоже ослушаться не смею. Сунул голову. "Не лезет", говорю (а голова-то ведь лезет!). Вот и слышу, говорит отец Хомяку: "А что, брат Хомяк, ничего не поделаешь, - видно, ломать придется". - "Плохо, - тот отвечает, - услышат на заимке или собака взлает. Народ здесь - варвар - убьют". - "Да ведь как быть, - отец отвечает, - мочи моей нет. Ведь я вторые сутки не ел, вчерась свой кусок мальчонке отдал..." Повернулось у меня сердце, куда и страх девался. Сунул голову в оконце. "Тятька, кричу, тятька! Голова-то пролезла!" Ну, вот... А там и пошло; со временем все больше да больше... Вот она наука-то моя. Поставили меня на линию тоже... А теперь должон я за это отвечать?.. Это как?
- Что же, - заметил Семенов, - если бы вас судили судом присяжных, то, вероятно, все это приняли бы во внимание...
Но тотчас он понял, что сказал ужасную глупость. Бесприютный окинул его быстрым взглядом, в котором он прочел удивление, а затем что-то вроде пренебрежения. И тотчас точно луч блеснул в уме молодого человека: он сообразил теперь, о какой ответственности говорил бродяга, в чем этот человек сомневался, чего добивался от книги.
- Продолжайте, - сказал Семенов, - я ошибся, но теперь понимаю.
По-видимому, бродяга убедился, что недоразумение действительно рассеяно.
- Каждый человек поставлен на линию, - подтвердил он, - вот что. Как же теперь понимать, за что отвечать человеку? Шел два года назад арестант один, так тот так понимает, что ничего этого нет. Помер человек, и кончено. Больше ничего. Все одно - как вот дерево: растет, качается, родится от него другая лесина. Потом, например, упадет, согниет на земле - и нету... И растет из него трава. Ну, опять на это я тоже не согласен...
Он прошел несколько шагов молча и опять, как Семенову показалось сначала, заговорил о постороннем:
- Третий раз я бежал в ту пору. Отец у меня уже помер, товарища не было, пошел один. Ну, скучно было. Тайгой иду, и все вспоминается, как мы тут с отцом шли. Только раз ночью бреду себе знакомой тропкой, запоздал шибко, до ночлега. Хотел в шалашике ночевать, который шалаш мы с отцом когда-то вместе строили. Только подхожу к шалашику - гляжу: огонек горит, и сидит у огонька старик бродяга. Исхудалый, глаза точно у волка. Кидает он на огонь сучья, сам к огню тянется, дрожит. Одним словом, оголодал, и одежа на нем рваненькая. Почитай, нагишом совсем... Вот хорошо, я даже этому случаю шибко обрадовался, - думаю, товарища встретил. Покормил я его, чем богат, чайком обогрел. Посидели, потолковали, - спать!.. Лег я, халат под голову положил... полежал - слышу: встает мой старик, из шалаша вон выходит. "Куда?" - спрашиваю. "Да так, говорит, не спится что-то. Пойду к ручью, водицы в котелок возьму да сучьев натаскаю: завтра пораньше чай варить. Да ты что же, молодец, головой-то под самый навес уткнулся, - чай, ведь душно..." А меня покойник отец учил: случится, говорит, с незнакомым человеком ночевать, пуще всего голову береги. В живот хоть, может, и ткнет, все же труднее убить. А по голове ничего не стоит. Вот я, хоть насчет старика этого и в уме у меня не было, а все же завет отцовский берегу. "Ничего, говорю, в привычку мне этак, и комар не ест". Хорошо!.. Ушел старик к ручью, не идет да не идет. Ночь, помню, темная была, на небе тучи, да еще и неба сквозь дерев не видать. Огонек у входа эдак дымит, потрескивает, да листья шелестят. Тихо. Вот лежал я, лежал - и вздремнул, да не очень крепко. Только слышу - вдруг отец меня окликает: "Федор, не спи!" Так это будто издалека слышно. Открыл я глаза, гляжу опять - огонек дымит да ветка качается. Я опять заснул. Только слышу опять, будто идет кто к шалашу и даже так, что вижу - за огоньком эдак кто-то стоит. И опять: "Эй, Федор, не спи!" Вот я опять и проснулся. Что, думаю, такое это? Ну, как за день я сильно притомился, то и не могу вовсе проснуться - глаза так и слипаются. Заснул опять, да, видно, еще того крепче. Прошло сколько-то времени. Опять слышу подходит отец, стал в дверях шалашика, руки эдак упер, сам наклонился ко мне в дыру-то: "Слышь, Федор, не спи, а заснешь - навеки!" Да таково явственно сказал, что сон с меня вовсе соскочил. Гляжу: нет никого, огонек погас, почитай, вовсе, по листьям дождик шумит. И будто за костром кто-то маячит так помаячил и исчез. Поднял я голову: "Что бы это, думаю, могло обозначать? Видно, неспроста. А где, мол, старик проходящий, что это он в дождь по тайге ходит?" И вдруг опять кто-то крадется тихонько к шалашику. Подошел этот старик, остановился у самого того места, куда я головой улегся, потом слышу - шарит осторожно, хворост разворачивает. Встал я незаметно, выхожу из шалашика. "Что это, мол, ты делаешь, почтенный?" А у него, подлеца, уже и шелеп изготовлен: в тайге вырезал здоровенную корягу... Да, вот оно дело какое. Как же теперь надо понимать: ведь уж это явственно ко мне отец приходил с того свету. Кабы с другим было - может быть, и не поверил, а ведь со мной...