Неужто вы думаете, что вечером, в своей комнате, маленький Давид из Анже не разрыдался в яростном отчаянии… как сказать, от этого равнодушия, что ли… Несомненно, что он все преувеличивал, считая, будто этот креол с Гваделупы, Гийон-Летьер, лишь из-за каких-то козней родителей Цецилии предложил ему немного поездить по Италии, более вероятно, что директор хотел избавиться от этого смутьяна с его несвоевременным патриотизмом.
Возможно, все обстоятельства для него окончательно прояснились. Возможно, отныне он знает, что означает жить и умереть. И кто будет теми героями, которых он так жаждет. Возможно. Но что думает об этом Доминик на виа Грегориана? Ведь в этой сумятице ни Корто, который согласился из мрамора, предназначенного для статуи Наполеона, высечь фигуру Людовика XVIII, ни директор Школы, посоветовавший ему это сделать, действительно не сумеют найти верную линию поведения… Они подвержены колебаниям атмосферы, царящей в Риме, где, как никогда раньше, кишмя кишат рясы, клобуки, босые монахи, странные, подпоясанные веревками бородачи, прелаты в лиловых мантиях, венгерские семинаристы, одетые в красное, подобно солдатам Франца II, которых император Австрии послал охранять особу святого отца. Они мелькают повсюду, эти рясы, тонзуры, осунувшиеся лица, изредка сталкиваешься со знакомыми физиономиями – прежде их встречали в партикулярном платье на карнавале или у генерала Миоллиса, они лизали там французам сапоги. Благодаря всему этому можно было представить себе Францию в ту зиму. Ту Францию, которая оставила в Италии неизгладимые – поход Франциска I, великолепие Людовика XIV – следы, но только больше не следует говорить, что эспланада на холме Пинчо – это дело рук Наполеона: ведь теперь мемориальная доска свидетельствует, что эспланада построена щедротами верховного владыки, как будто бы там, где вплоть до недавнего дня пасли коров, на Кампо ваччино, форум, расчищенный солдатами Буонапарте, возник лишь благодаря широте взглядов Пия VII.
Однако именно сейчас, в этой ночи века, люди действительно несчастны, что родились на свет.
Теперь было просто невозможно оставаться днем дома. Римские жилища почти нельзя протопить, особенно топливом, которым, как утверждают римляне, они пользуются. На вилле Медичи у Давида всегда коченели ноги, так как ко всем прочим бедам никто больше не получал из Франции ни гроша, и в Школе Гийон-Летьера водворилась беспросветная нужда. Ученики в мастерских пританцовывали, чтобы согреться. Приближался Новый год, а улицы и площади дышали какой-то весенней мягкостью. Стоило на несколько часов выглянуть солнцу, как становилось даже жарко. Порывы дождя освежали зелень, в фонтанах резвились мальчишки. В это время года кампанья приобретала странную привлекательность, все, как никогда, рвались на прогулки, на свежий воздух, словно они, не знаю почему, казались им запретными. Даже дубы и каштаны по-прежнему красовались желтыми листьями среди кущ вечной зелени… Должно быть, некое изощренное лукавство толкнуло Каролину повезти Давида в сторону Кастельгондольфо… Уж не хотела ли она отыскать этот замок из кусков лавы, где больше не жила Цецилия?! После ухода французов разбойников замирили.
Но не на этой прогулке с Каролины спала маска. Правда, Пьеру-Жану почудилось, что кучер, открывая дверцу кареты, как-то странно обратился к Каролине. Давид был почти уверен, что тот произнес «Ваше Величество»… Он упрекнул себя за разыгравшееся воображение. Ведь Каролина не желала, чтобы он знал ее фамилию, именно таково было правило их игры. На ней был желтый с белыми перьями берет, обшитый гофрированными кружевами, плюмаж покачивался в такт локонам, перехваченным лентой. Серое платье с высокой талией и длинными рукавами, стянутыми у запястья золотистыми кружевными манжетами, сшито было из немнущейся, но всегда выглядящей слегка помятой ткани. Каролина носила длинные платья, длиннее, чем того требовала мода, они почти прикрывали ее обувь, была закутана в накидку из блестящего желто-серого альпака в широкую полоску. «Просто слов не нахожу, чтобы выразить, как я люблю зеленую траву под Новый год…» Чего она ждала от него в карете на обратном пути, так размечтавшись? Боюсь, в глазах дамы Давид выглядел совсем простачком. Впрочем, в его жизни был период, о котором он теперь предпочитал не вспоминать, кстати, тогда тоже все произошло под самый Новый год, но ведь было это пять лет назад! Наш скульптор полагал целомудрие жизненным правилом художников. По правде говоря, он был рассеян. Но не настолько, чтобы не замечать упорного молчания кучера на обратном пути и взглядов, которые Каролина бросала на этого наглого слугу. Эта женщина была исполнена решительности: никто не заставил бы ее поступать вопреки своей воле. Точно так же все это никак не входило в намерения Давида…
Потом погода испортилась, и три дня на улицу нельзя было носа высунуть. В первый же ясный день посыльный принес на виллу Медичи записку скульптору. Каролина просила встретиться с ней перед гостиницей «У медведя». Той, что находится в нижнем конце виа дель Монте Брианцо, на маленькой площади, почти у самого Тибра. Быть может, Каролина в конце концов пригласит его к себе? Оказалось, нет: она ожидала его на мощенной булыжником площади, перед этим домом с расположенными уступами лоджиями. Гостиница стояла рядом с населенным простым людом кварталом с узкими улочками, где круглый год хлопает на ветру вывешенное в окнах белье. Набережной вдоль Тибра тогда еще не существовало, поэтому берег реки в основном служил свалкой. Спутники пошли по виа ди Тор ди Нона, сворачивая то в одну, то в другую улочку, в которых кишела оборванная ребятня и из-под ног, испуганно подскакивая и куда-то исчезая, прыскали кошки… Каролина была в смятении. Ей не столько хотелось разговаривать, сколько не быть одной. Наверное, в ее жизни что-то произошло. Гостиница «У медведя»? Почему? Потому что в ней жил Гёте. Она читала Давиду из его элегий:
Но, казалось, думает она совсем о другом.
– Здесь, в Риме, – сказал Давид, – он написал «Эгмонта»…
– «Эгмонта»? – внезапно словно пробудилась она от какого-то забытья. – Да, конечно… «Эгмонта» и другие вещи… «Ифигению»… das Schmerzenskind, дитя страданий…
И она прикрыла глаза руками в длинных перчатках.
– Что с вами, Каролина? – спросил Давид.
Ничего, с ней ничего. Ответила она весьма сухо. Каждому близко то, что больше всего его волнует. Так и Пьер-Жан… с ним говорят о Гёте, а он сразу же вспоминает «Эгмонта»… быть может, еще несколько месяцев назад «Эгмонт» был на их стороне, когда Буонапарте в Италии, как и в Испании… да и у них, во Франции… Завтра он будет читать наизусть господина фон Клейста[18]… Все у нее путалось. Все-таки сегодня финал «Эгмонта» вызывает восторг лишь у одних французов.
– А я Ифигения, – вдруг сказала она. – Ведь у Гёте всегда выбираешь то, что разбивает тебе сердце… Weh dem, der fern von Eltern und Geschwistern – Ein einsam Leben fuhrt! Ihm Zehrt der Gram – Das nвchste Gliick vor seinen Lippen Weg.[19]
Они шли молча и бог знает как оказались перед Пасквино. Давид очень любил этот изувеченный антик, который, словно нищий, стоял на своем постаменте, прислонившись к стене палаццо Браши. В этом безруком обрубке, с безликой головой, с отбитой ногой, облаченном в хламиду с перекрещенными на груди повязками, римский народ неведомо почему видел себя самого, олицетворение своей веселой нищеты. Давид так и сказал «народ»… он часто употреблял это слово. На сей раз Каролина обратила на это внимание, заметив раздраженным тоном:
17
Камень, речь поведи! Говорите со мною, чертоги!
Улица, слово скажи! Гений, дай весть о себе!
Истинно, душу таят твои священные стены,
Roma aeterna! Почто ж сковано все немотой?
Гёте. «Римские элегии». (Перевод Н. Вольпин)
18
Клейст, Генрих фон (1777–1811) – немецкий писатель и драматург эпохи романтизма.
19
Увы тому, кто вдалеке от близких
Жить обречен! Ему печаль сдувает
С молящих губ все радости земные…
Гёте. «Ифигения в Тавриде». (Перевод Н. Вилъмонта)