«Не волнуйся, дойду!» - сверкая ямочками на мальчишеских щеках, не знавших бритвы, отвечал он тогда сестре. Обнимал ее в последний раз. И уходил – каждый раз, сколько снилось ему их прощание – уходил дорогой в Мостолес, а после в Мадрид, чтобы, там затерявшись, заработать немного денег и отправиться дальше. В Париж, за своей мечтой.
Мечты сбылись. Настоящие – все до единой. Он был до черта везуч.
- Не волнуйся, дойдем, - медленно повторил Пианист вслед за собой, пятнадцатилетним юношей, проснувшимся в нем в эти минуты. Потом крепко взял Лису за руку и повел за собой по дороге, устеленной серовато-белесой пусьерой, похожей на прах. Здесь, на этом пути, в 1926 году он знал каждый камень.
Она легко шла рядом с ним, не замечая, как ее босые ноги в легкой обуви покрываются дорожной пылью. То, что могло бы быть поводом для сердитой вспышки в Париже, не имело никакого значения на пустынной дороге, выжженной южным солнцем. Эта дорога вела их к неизвестному Лисе месту, когда-то покинутому Пианистом, чтобы однажды войти в ее жизнь.
Что она хотела там увидеть – и сама не знала, но желание было настолько сильным, что она отметала прочь нежелание Пианиста и его дурное настроение. Так, словно все, чем наполнено ее прошлое, происходило только для одного-единственного мгновения, когда она увидит то, что было его началом.
Ладони их были горячими, его – так и вовсе пылали. Настолько, что она могла чувствовать его сердце, бившееся под кожей. Но руки ее Пианист не отпускал.
Прошло совсем немного времени, когда впереди, в небольшой рощице, которые то тут, то там были раскиданы по раскаленной равнине, показалось несколько домиков – даже издалека казавшихся ветхими. Ветхими они были, конечно же, целую вечность. Бедность отпечатывается и на камнях, из которых они сложены. Голый край. Голая земля. Даже выцветшее небо над ними виделось голым и бедным. Тем жарче был воздух, который мог расплавить кожу и кости.
Когда они приблизились к поселению, Пианист вдруг поймал в потоках ветра, обдававшего лицо, странную мысль, что если еще часом ранее он готов был развернуться и пешком пройти весь путь обратно до Картахены, то сейчас уже ни за что не остановится. Он хочет видеть. Хочет знать.
Лиса так отчаянно просилась в Испанию после их свадьбы, что он не мог не понимать, не мог не чувствовать того, отчего ей не терпится. Знал, видел. Он всегда и все про нее знал. И эти три недели в Картахене изображал веселье, ожидая только того дня, когда она попросит, и придумывая тысячу слов, которыми отговорится. Дождался – она попросила. Но отказать ей он никогда ни в чем не умел.
Теперь же для него этот путь сделался не менее важным.
Шаги становились все более быстрыми. Дыхание уже не сбивалось, страха как не бывало. Только упрямство да злость в глазах. Он шел вперед, напролом, почти тащил за собой Лису, едва ли понимая, что она перестала за ним успевать. Мимо нескольких брошенных полуразваленных домов, обнажавших рваные раны на теле его края. Мимо людей, вываливших на улицу, завидев его.
«Gitano», - слышала Лиса отовсюду. Здесь Пианист Пианистом не был. Здесь он носил когда-то другое прозвище. Сюда, в Лос-Комбос, однажды привез отец Пианиста беременную цыганку, разродившуюся двумя сероглазыми смуглыми малышами. Эта дикая женщина прижилась. Детям же так и приклеилось «gitanos», но только старшим. Младшим давали другие имена. Здесь же никто и вопросов не задавал. Теперь вот вспомнили. Не могли не вспомнить.
Пианист не оглядывался. Вел ее за собой. Словно не слышал шума и голосов, изумленно окликавших его. Потом и голоса отступили. А Пианист замер.
Дом – похожий на один из тех многочисленных, что брошены людьми, перебиравшимися в города побольше, брошен не был. Людей из него вырвали, как вырывают глаза или зубы. Плоть отдирают от плоти. Крохотный, с обвалившейся крышей и без стекол на окнах – из окон проглядывали ветки кустарника, проросшего изнутри. Словно сама земля стремилась скрыть с глаз это место. Сарай рядом был и вовсе разбит. От него и осталось-то полторы обгоревшие стены. И колодец. Каменный колодец, в котором, наверное, все еще стояла вода. Вот и все богатство. Все наследство. Вся память.
Пианист вздрогнул. И, неожиданно отпустив руку Лисы, двинулся к дому. А она упрямо продолжала идти следом за ним. Не говоря ни слова, лишь чувствуя каждое его движение. Зная, что даже если бы он гнал ее прочь, она оставалась бы рядом. Зная, что сама привела его в этот разрушенный мир. И зная, что обязательно уведет его обратно.
Теперь она могла видеть, как его длинные музыкальные пальцы, которыми он еще только прошедшей ночью ласкал ее тело, чуть подрагивая, прикасаются к стене. Под солнцем блеснуло обручальное кольцо – он все-таки купил эти чертовы ко́льца на свадьбу. Совсем новенькие, нарядные, они не имели ничего общего с этим местом, с этим заросшим двориком, с этой проломленной крышей. Двери не было. Двери тоже не было. Почти ничего не было.
- Lo siento, - донесся до Лисы его голос, в котором она ни разу за всю жизнь не слышала такого отчаяния.
Лиса отвернулась, взглянула на яркое солнце, все еще владевшее небом и не желавшее делиться с подступающим вечером. Потом подошла к дверному проему и, опустившись на рассохшееся дерево порога, прислонилась головой к стене. Закрыла глаза и вслушивалась в каждый звук, который имел смелость нарушить звенящую тишину.
Четверть века минуло. Пронеслось – никто и не заметил. Не отболело, но просто замерло все. До поры.
Однажды он пытался разыскать хоть кого-нибудь. Лиса о том не помнила. Не могла помнить, потому что он никогда ей не говорил. Это было в апреле 1939 года, когда Республика пала. О том, что франкисты вошли в Мадрид, трубили в газетах по всему континенту. Три года гражданской войны он аккомпанировал Лисе на ее веселых концертах и заставлял себя отрезать воспоминания и ужас, накатывавшие на него при мысли о том, что случилось самое страшное.
А потом он получил письмо от крестного отца из Мадрида.
У них тогда только закончились очередные гастроли с Лисой. Она окунулась в свою привычную жизнь в Париже, он же затребовал отпуска и загадочно улыбался, когда она спрашивала, к которой из своих любовниц он едет. Однако дальше Мадрида тогда Пианист так и не добрался. Все, что стоило ему нескольких дней в алкогольном угаре, он узнал там от старых друзей семьи. В Лос-Комбос следовать духу уже не хватило, да и не пустили. «С тобой то же сделают, ты безумный, что приехал, с твоими корнями!» - кричал крестный тогда.
Но он все еще был до черта везуч. Нелепость. Его не арестовали в Мадриде. Не арестовали в дороге. В Париж вернулся – не тронули.
Так и теперь, будто пьяный, он отлепился от стены и медленно подошел к жене. Не сел – рухнул возле нее. Тошнота подступала – ничем не унять. И вместе с тошнотой странное чувство, что впервые за всю свою жизнь он по-настоящему понимает, для чего Лиса просит никогда не играть при ней.
- Меня крестить носили в Мостолес, здесь церкви не было… Наверное, и не появится уже, - наконец, выдавил он из себя.