Ну, она видит, бить я ее не собираюсь, маленького в люльку спрятала, сама стала около. "Чего тебе? Что ты так пришел вдруг?" - "Я, Федосья, пришел, говорю, с тебя свои деньги стребовать, как я теперь вижу, что жить я в своей хате не могу по причину содома, а давай мне мои деньги назад, с каких ты сама себя приделила к месту на свою жизнь, а то бы, может, ты и до сих пор по чужим людям служила... Давай мне эти шестьсот рублей, за мое увечье полученных, а что тебе за мое здоровье чиновница чугуевская отвалила сто двадцать, тех уж я не считаю..." Она было, как кошка, в дыбошки, а я ей все свои резоны докладываю: во-первых, царизма уж больше нет, а во-вторых, теперешние шестьсот рублей и тогдашние шестьсот, это уж всякий ребенок понимает, похожи как потолок на барашка, а в-третьих, одни даже мои две козы теперь те же, почитай, шестьсот стоят, а не то что дом с участком. Я же, говорю, тебя тогда беспокоить не буду, как мне все равно Гаврилкиных детей нянчить охоты нет. Она это сейчас: "Каких это Гаврилкиных? Почем ты думаешь, что Гаврилкина?" - "Ну, может, и кого другого, говорю. Севастополь велик, войска стоят в нем много, также и флот". А она: "Это, говорит, моего истинного мужа дети, какой сейчас должен приттить, за картошкой пошел... А ты зря языком на женщину не трепи". Я ей: "У бабы, говорю, и сам черт не мог понять, от кого у ней дети получаются, а только мужа твоего законного теперь, небось, и ворон костей не найдет".
И только я это, понимаешь, сказал, гляжу - дверь с надворья отворяется, и солдат в шинели входит, мешок, действительно, картошки взносит... Я думаю - Гаврилкин, не иначе... Оказалось что же? Действительно, муж Фенькин с фронта ушел, как тогда многие сотни тысяч поуходили, и вот он дома живой-невредимый, фельдфебель стал, и на рукаве нашивка-галун! А я как сидел на табуретке, так и продолжаю.
Он мешок сгрузил, на меня смотрит, а Фенька ему с такой про меня злостью: "Опять пришел денег требовать. Надо его раз навечно отвадить". А тот, муж ее, с морды стал еще толще, обширнее. "Та-ак, говорит, землячок: так ты, стало быть, чего же хочешь? Чтобы мы тебе дом свой отдали?" А у самого желваки играют. А Фенька как завизжит: "Хорошенько его, чего смотришь. Он меня чуть ногами не затоптал за коз, а тебе все равно". Да за кочережку железную. Я вижу такое, что вдвоем они меня свободно убить могут, - с табуретки да в дверь. Это мое счастье было, что муж Фенькин мешок тащил сдалека, с базару, упрел и сел тоже, как и я: ему, значит, подняться было уж куда труднее. Дверь же у них на двор отворялась, мне без задержки, и то за мной Фенька аж на улицу гналась с кочережкой, до того баба остервенела.
Иду я после того домой, а сам думаю: "Царизма хотя нету больше, однако права наши прежние остались: у кого кулаки потверже, тот тебе и закон пишет..." Даже опять головные кружения у меня начались, так что дня два я тогда дома пролежал, пока отступило. Я хотя и кричал Феньке, что судом добьюсь, однако и сам видел, что суда тут никакого быть не может, а добрая совесть у людей подобных, она засохши. К Чмелеву-кондуктору было я обратился с этим своим делом, как стал уж он теперь шишкой большой. Но только очень уж шибко он начал бегать по улицам. Я на улице его встрел, говорю: так и так... а он за часы серебряные: "Эх, некогда, товарищ, до черта. На корабле собрание сейчас, а мне выступать". Да на трамвай скорей... Ну, одним словом, раз человеку все речи надо говорить, ему, разумеется, другого выслушать человека времени ни капли нет.
Продолжаю по-прежнему - потому что работы, своим чередом, никакой. Тащу деньги из кассы, слушаю, народ говорит: "Это что за революция была! Это так себе, начерно, а чистая работа, она еще впереди будет". Ну, тут уж я, конечно, с ними. "Правильно, говорю. Это что царя-то сшибли, а какой-то там Керенский на его место, это ничего не обозначает, раз опять объявлена война до победного, а правды не разыщешь. Войну надо скорее кончать, а правду искать". Раз так сказал и другой - гляжу, мне уж начинают руками хлопать.
Так и сам я понимать начал, что у всякого своя зуда чешется: у меня - с Фенькой, у другого - с Ганькой, а зуда своим чередом есть. С кем промеж себя ни случалось говорить, у всякого своя грызь. Трясти яблонь начали, так уж так надо трясти, чтоб уж яблоков на ней больше не оставалось, а то, выходит, что же? Какие самые червивые, оказалось - они самые спелые, те свалились, всего несколько их свалилось, и вот уж говорить начали: сняли мы урожай. А урожай - он весь на дереве висит, и теми, какие яблоки свалились, никто не сытый, а только аппетит разгорелся... Я где в чайной это скажу, где на улице, слышу, мне кричат: "Правильно!" А какие подходят и мне шепотом: "Ты все-таки, товарищ, поопасывайся, а то могут тебя меньшевики сцапать". Вон еще когда я про этих меньшевиков услыхал: власть, оказалось, тогда ихняя была в Севастополе.
Ну, дальше - больше, от работы я совсем отбился, а все корпится мне речь свою сказать. Да и за прочими я замечать стал, что все тогда были в волнении: газеты покупать начали прямо несудом. Потому обидно, понимаешь, всякому: столько радостей было, что вот царя у нас больше нет, и всю полицию, всех жандармов под итог, и говори, что хочешь, а на проверку оказалось: говорить говори, а рукам воли не давай. И свобода полученная - к чему она проявилась? Так себе, ни к чему, - одна только слава... И война своим чередом продолжается, несмотря что с фронта солдаты бегут. Выходит, какие поумнее, те бегут, а многие бараны остаются для пушек, чтобы пушкам австрийским было кого на прицел брать.
Ну, коротко говоря, когда Октябрьская подошла, тут только я понять мог: вот она, правда настоящая, на земле явилась. А также, думаю, дело мое с Фенькой, обмотавшей, должны теперь правильно решить, и будет у меня угол вечный.
Я уж об шестистах тогда не говорил. Какие там шестьсот, когда уж не товар за деньгами, а деньги за товаром гоняться стали. Чемоданами целыми с собой люди деньги таскали, а что покупать на них, это уж был вопрос. Кто старину помнил, как купцы к себе за рукав тащили, те, конечно, только головами мотали: это что же такое? Ну, вот... Так же и я с моей хатой. Что такое для меня эта хата? Это я знаю про себя, - мое увечье смертельное. С трехэтажного сорвался я зачем? Чтобы мне для себя какой поближе крышей к земле, одноэтажный, построить. Вот что я знаю, а не какие-то шестьсот рублей... Про шестьсот я должен забыть, а про дом свой помнить.
Вот когда я к кондуктору Чмелеву приступаю и говорю ему, как он важный большевик оказался. "Товарищ Чмелев, говорю, так и так... Ожидаю от вас правильного решения и скорого с Фенькой и ее мужем фельдфебелем конца... Потому что, хотя их там теперь в моем доме пятеро скопилось, считая с детями, а я один, ну все-таки дом этот взят у меня обманом, также и место об двух белых коз не говоря. Если же скажет она, Фенька, об ста двадцати рублях, какие еще тоже сюда вложила, то это все равно одно к одному - мое же: с моей стороны труд все-таки считается постельный, а с ее - кровный обман".
Все это Чмелеву я высказал - думаю: "Ну теперь, как он у власти стоит, делу моему правильный конец подошел". А он что же, этот самый Чмелев? Он поглядел на меня глазами своими пристальными да говорит: "Эх, товарищ Павел! И чем только ты занят... Ты все это брось к чертям и думать об этом забудь. А вот мы снаряжаем теперь отряд в Ростов против Каледина-генерала... Как ты все ж таки ополченец бывший, можешь записаться в отряд, по железной дороге он едет... А другой еще мы отряд посылаем, тот морем на миноносцах пойдет. Лучше тебе будет идти в пехотный отряд".
Ну, я его, конечно, словесно благодарю за совет подобный, когда я даже во втором госпитале признанный к службе негодный, и чтоб я куда-то доброй волей своей в Ростов на убой ехал.
Живу, свои деньги последние проедаю. А между прочим, что же, ты думаешь, вышло? Вышло - я даже понять тогда не мог: Фенькин муж, фельдфебель, он же собой был здоровый, как все одно флотский, откуда же в нем кровь могла взяться порченая? Об гвоздь он, понимаешь, по домашности что-то делал, напоролся и будто через это пропал. Началися с ним будто корчи от этого, - сказал мне так извозчик с Корабельной, - я это, значит, его прежде того знал, потому что мы в близких соседях с ним были, - начались корчи, и так неотступно, что с тем и кончился, а помощи никто дать не мог... Будто болезнь такая была, ну, я думаю, гвоздь - он что же такое? Мало кому приходилось на гвозди натыкаться, хотя бы по нашей работе. Никаких же с нами корчей не было... Нет, я так считаю, что это от порченой крови. Будто даже так, что недели не проболел - пришлось моей Феньке его на кладбище везть.