– Веру… мою сестру – пояснил Демин. – Ее фашисты под Вязьмой повесили. Партизанкой была, подпольщицей.
Чичико кивнул головой на ИЛ, с которого механик и моторист все еще смывали следы крови.
– Это ты за нее? А я-то хотел тебя за нарушение дисциплины карать, командиру полка хотел доложить, понимаешь, рапорт сочинить, понимаешь?
– А теперь? – угрюмо спросил Демин.
– Так ты же мстил за сестру, генацвале. А по нашим грузинским законам это святая месть. Зачем я буду о тебе командиру полка докладывать? Троим настроение испорчу. Командиру – раз, потому что всякое нарушение для него неприятность. Тебе – два, потому что тебя накажут. Себе – три, потому что про меня скажут: «Ай, какой нетребовательный командир Чичико Белашвили, если не смог в воздухе заставить ведомого подчиниться». Ва! Так нехорошо, генацвале. Лучше доложу, что сам разрешил тебе первую атаку.
– Спасибо, старший лейтенант.
– Из твоего спасиба папахи не сошьешь, – повеселел Чичико. – И еще вот что я тебе скажу, упрямый ишак. Полюбил я тебя за этот вылет. И если мы останемся живы и у тебя потом какая беда, тьфу-тьфу, или затруднение случится, всегда ко мне в Телави приезжай, первым другом будешь. Ва!
Они вместе пришли на командный пункт, но докладывать старшему лейтенанту не пришлось. Командир части подполковник Заворыгин, сухощавый брюнет с очень строгим худым лицом и светло-серыми глазами, их остановил:
– Мне уже все известно, друзья. Ты, Демин на весь фронт прославился. Немцы до сих пор вопят: «Ахтунг, ахтунг, шварце тод!» Небось всех убитых и раненых еще но свезли. Командующий фронтом говорит, что еще ни от кого не слыхал, чтобы один штурмовик целую колонну в пять тысяч человек смог разогнать.
«Вот бы все это в кино изобразить, – совсем уже весело подумал паренек в летном комбинезоне. – Эх, жаль, что сценариста не найдешь такого, чтобы на своей шкуре все это испытал. Они там, на студиях, все рассудительные, в облаках высокого искусства парят. Хоть самому берись за перо».
От дерзких своих мыслей парень окончательно развеселился. Он снова лег на спину и, безвольно раскинув руки, всмотрелся в голубой шатер неба. Где-то еще неосознанное и глубоко-глубоко запрятанное шевельнулось желание взяться за карандаш и бумагу. Черт побери, ведь его сочинения на свободную тому всегда шли на выставки в районо, а школьная стенгазета «Внуки Ильича» всегда украшалась его стихами. Правда, стихи были не ахти какие, он сам это прекрасно понимал, но они вызывали бурный интерес у мальчишек и девчонок. Петька Жуков не раз завистливо восклицал:
– Смотри, Николка, поэтом не стань. На дуэли убьют.
А если ему и на самом деле попробовать? Или сценарий, или рассказ. Но только написать какими-то своими словами о том, как хлещет пламя из патрубков на заре, когда опробуют механики моторы ИЛов, как поднимается с ракетницей рука подполковника Заворыгина, и по зеленому сигнальному огню бросаются летчики к стоянкам, как в воздухе цепенеют, покрываются потом лит воздушных бойцов, идущих на цель в зенитных разрывах, и как встряхивается тяжелая машина от пулеметно-пушечной дроби. Может, что и выйдет? Ведь вышло же в свое время у Максима Горького или у Николая Островского. Все начинается с ростка, если обратиться к жизни. Травинка, пробившая почву, – росток; человек, запищавший в колыбели, – росток; первое слово любви, нежное и горячее, – росток; первый труд человека, в какой бы он области ни состоялся, – росток. Разве не так? Разве уйдешь куда-нибудь от этого? Может, на Лупе или на Марсе как-нибудь иначе, но на Земле только так.
Но как возьмешься за перо, если сейчас, во время Орловско-Курской битвы, даже ему, сравнительно молодому летчику, приходится за день по три боевых вылета делать. Какое уж тут вдохновение! Лишь бы ноги протянуть да вечера дождаться, чтобы по холодку выпить свои законные фронтовые сто граммов, хоть и противные на вкус, но успокаивающие нервы и избавляющие от усталости. Нет, что и говорить, ни Пушкин, ни сам Лев Николаевич Толстой не взялись бы за перо, если бы они служили в полку у этого подполковника Заворыгина, не дающего летунам ни минуты покоя… Так что в сторону лирику.
Парень посмотрел из-под выгоревших бровей на свой зеленый ИЛ, подумал о том, что машина вот и сейчас уже полностью заправлена горючим, а ленты в пушках и пулеметах начинены патронами и снарядами и проверены этой новенькой и очень старательной Зарой Магомедовой. Достаточно только зеленой ракеты, чтобы механик, моторист и оружейница разбросали от самолета ветви с пожухлыми от солнца листьями, а он вскочил бы в кабину, запустил мотор и по радио сразу доложил на КП.
– Удав-тринадцать, я Удав-тринадцать, к вылету готов!
Это после того исторического разгрома колонны дали ему такой позывной. И опять же виноват в этом он сам, Николай Демин. Вечером повстречал его у входа в землянку подполковник Заворыгин и, тая в подобревших глазах ухмылку, похвалил:
– Здорово ты их, Демин. Орлом налетел!
– Я для этой погани не орлом. Я для них удавом был.
– Будь по-твоему, – согласился Заворыгин, – с завтрашнего дня станешь в полку такой позывной носить: «Удав-тринадцать». На войне, как на войне. Так, кажется, говорят французы?
Демин потянулся. «Ой, хотя бы не было сегодня зеленой ракеты. До чего же сладостно лежать на теплой июльской земле, слушать беззаботный щебет жаворонков – и не думать о фронте». Линия фронта еще дальше отодвинулась на запад, потому что редкий порыв ветра доносит погромыхивание артиллерии. Прошла под аэродромом девятка «пешек», сопровождаемая «лавочкиными», и опять тихо. Сонная дрема навалилась на парня. Мысли отошли в сторону. Некоторое время он, как в тумане, еще различал голоса болтавших на стоянке моториста Рамазанова и оружейницы Зары, но вскоре и эти голоса растворились в новом приступе сна. Он очнулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Увидел нависшее над собой лицо сорокапятилетнего самолетного механика Заморина, которого за возраст и за постоянные нравоучительные истины, какие он любил высказывать, другие механики звали «папашей», и не сразу понял, чего от него, Демина, хотят. Полный широколицый Заморин требовательно кричал в самое ухо: