За решеткой, у стола посреди камеры, сидел человек. Обе руки его, сжатые в кулаки, лежали на столе. Изредка он поворачивал кулаки и рассматривал их удивленно, будто непонятно было, чьи они и откуда они здесь. Затем, убеждаясь, видимо, что это его собственные руки, он досадливо морщился, потому что руки были чересчур изящны, чересчур слабы и при здешней решетке явно не способны были бы сослужить добрую службу своему хозяину, вздумай он выбраться наружу.
Язычок пламени над глиняным черепком беспорядочно кланялся влево и вправо, не то подчиняясь человеческому дыханию, не то убегая от него. Человек поднял левую руку и протянул палец к огню. Язычок прогнулся дугой, охватывая палец, а человек улыбался, словно это был чужой палец, палец врага, которому огонь причиняет боль.
Он смотрел на человека в камере, который держал палец над огнем, и по мере того, как росла боль, росло и чувство мстительной радости: человек карал свою слабость. Но внезапно он почувствовал нестерпимую боль, и тот, в камере, отдернул руку.
На потолок легла узкая, как дверная щель, полоса света.
- Солнце, - сказал человек и заплакал. - Солнце.
Успокоясь, человек осмотрелся, слегка удивленный и растерянный, как всякий, кто привык искать свои очки, бумагу, перо, чернила. Увы, чуда не произошло - ни одной веши, кроме тех, которыми снабдили его здешние тюремщики, в камере не было. Тогда он поднялся и, подойдя к стене, стал быстро водить по ней пальцем. Красную стену прожигали, дрожа и вздергиваясь, пока человек писал, ослепительно белые слова:
Зачем, зачем моей весною
От книг бежал я в кабаки!
Пишу я легкою рукою,
А сердце рвется на куски...
После этих слов человек закрыл лицо руками. Он не стонал; не всхлипывал, не вздрагивал - только из-под ладоней по грязным, давно не мытым, рукам сбегали торопливо, как слезы, две широкие, толщиной с вену,струи.
- Ну вот, Франсуа, - сказал человек себе, опуская руки, хоть зад у тебя не то, что у толстухи Марион Карги, но шее твоей тяжеленько придется.
- Увы, - прошло по рядам, - ждет смерть злодея, и сколько весит этот зад, узнает скоро шея.
- Увы, - развел руками Вийон, - судьба всегда охотно потчует нас знаниями, которые нам ни к чему. Я знаю летопись далеких лет; я знаю, сколько крох в сухой краюхе; я знаю, как смеются потаскухи; я знаю Смерть, что рыщет, все губя; я знаю книги, истины и слухи - я знаю все, но только не себя. Я знаю все...
- ...но только не себя, - прошептал он вслед за Франсуа.
Вийон, тощий, долговязый, улыбался, и губы его, огромные, как у греческой маски смеха, были с чужого лица.
Те трое, свалившиеся у башни, повернулись с боков на спины, но теперь ноги уже не служили им изголовьями - теперь головы оказались подпорой ногам, и все трое, сладостно чмокая и кряхтя, прижимали к себе теплые упругие голени.
Красная кирпичная стена быстро утрачивала свою недавнюю прозрачность, но в том месте, где стоял Вийон, она оставалась прежней, и невозможно было одолеть ощущение, что живое человеческое тело намертво схвачено кирпичом.
Он чувствовал, как теснят красные камни грудь человека, как цепенеют одетые камнем руки и ноги, он видел глаза человека, которые ждут помощи, не веря в нее - но что, что мог он сделать для этого человека по имени Франсуа Вийон!
Ответьте горю моему,
Моей тосхе, моей тревоге.
Взгляните: я не на дому,
Не в кабаке, не на дороге
И не в гостях, я здесь - в остроге...
Оставите ль вы здесь Вийона?
Не спрашивайте почему,
К нему не будьте слишком cтроги,
Сума кому, тюрьма кому,
Кому роскошные чертоги...
Умрет - вздохнете вы в ответ
И вспомните про время оно,
Но здесь, средь нищеты и бед,
Оставите ль вы здесь Вийона?
Слова эти шли одновременно отовсюду - он чувствовал их в себе еще до того, как они возникали у него перед глазами и начинали звучать в ушах. Шесть веков стояли между ним и человеком, схваченным красными камнями, но шестьсот лет - это чересчур мало, чтобы прошла или хотя бы просто утихла человеческая боль.
Девушка, которая сидела рядом с ним, обхватила себя руками и сжалась: должны же когда-нибудь остановиться эти проклятые камни! Но камни давили неумолимо, и тогда она попыталась сдержать их усилием напряженных до предела мышц.
Франсуа улыбнулся: должно быть, ему в самом деле стало легче. Глаза его, с минуту еще назад глаза обреченного человека, заблестели и голос, неожиданно звонкий, стал бросать слово за словом в зал, а зал сотнями голосов возвращал эти слова:
Пляши, цветочница Нинетта,
Пока сама ты, как букет!
Но будет скоро песня спета,
Закроешь дверь, погасишь свет...
Ведь старость - хуже всяких бед!
Как дряхлый поп без приношенья,
Красавица на склоне лет;
Монете стертой нет хожденья.
Человек, которого в тридцать лет настигла старость, отчаянно гримасничал, норовя отвести руку смерти; и он, глядя на этого человека, одолевшего шесть веков, чтобы провести с ним сегодняшний вечер, в страхе ждал последнего мгновения - того последнего мгновения, когда живой человек из пятнадцатого столетия исчезнет. И люди, сидевшие рядом с ним, тоже в страхе ждали этого последнего мгновения. Он явственно ощущал единое силовое поле, в которое погружены все они - те, кого человек на сцене заставил прожить сегодня кусок своей жизни.
Занавес опустился. Аплодисментов не было. Корзин и букетов тоже не было - только несколько белых роз и дубовых листьев чьи-то руки незаметно положили на рампу.
Люди подымались и уходили молча. С лимана попрежнему тянуло гнилостными запахами разлагающихся в воде трав и камыша. Он остановился посреди дороги, рядом с девушкой в белом, - скрестив руки на груди, она медленно вдыхала запахи камыша, трав и сырой земли, шедшие с лимана.
- Я вас знаю, - сказала она неожиданно.
Он пожал плечами: возможно.
- Вы ведь телевизионщик - зачем же вы пришли в театр?
- Не знаю, - ответил он, - случайно: шел-шел и пришел.
- Случайно, - усмехнулась она. - А почему вы толчетесь здесь, среди этих людей, и не уходите? Тоже случайно?
- Нет, - рассмеялся он, - это уже не случайно. Мне хорошо с ними.
- Понимаю, - сдержанно произнесла она, - пришли, чтобы постичь загадочный, так сказать, театральный эффект присутствия, соучастия и сопереживания.