В заметке "Памятники" (она вошла в эссеистскую часть "Прижизненного наследия") есть такие слова: "Почему памятники ставят именно великим людям? Это кажется особенно изощренным коварством. Поскольку в жизни им уже не могут причинить больше вреда, их словно бросают, с мемориальным камнем на шее, в море забвения". Это Музиль сказал и о себе, о том, какой видел посмертную свою судьбу. Он предсказал ее довольно точно.
Однако существуют же люди, которые иначе смотрят на Музиля. Так почему же их нашлось так мало среди его современников? Думается, что он, как и некоторые другие австрийцы, все же в определенном смысле обогнал свое время. Он сочинял громоздкий, так сказать, совершенно "не сценичный" роман про Габсбургскую монархию - ту, которой уже нет, которая сгинула, которая, даже когда существовала, была каким-то бессмысленным пережитком. Кого тогда, в тридцатые годы, перед лицом разверзшихся пропастей и раскрывшихся далей, интересовал этот замшелый Франц-Иосиф со всем его облупившимся театральным реквизитом? Среди потенциальных музилевских читателей было мало таких, кто подозревал, и еще меньше таких, кто знал, что Австрия - это в чем-то пример, это в чем-то модель их собственного прошлого, настоящего и даже будущего, что хвори, мучившие Дунайскую империю, во многом станут их хворями, их живыми, неразрешимыми проблемами, что ее кризисы и ее беды, развившись и углубившись на иной социальной почве, заведут в тупик целые державы. Сегодня это видно если не всем, так, по крайней мере, многим. И такое видение - тоже одна из причин музилевского ренессанса.
В эссе "Нация как идеал и как действительность" (1921) Музиль писал: "Я думаю, что пережитое с 1914 года научило многих, что человек с этической точки зрения - это нечто почти бесформенное, неожиданно пластичное, на все способное. Доброе и злое колеблется в нем, как стрелка чувствительнейших весов. Предположительно в этом смысле все станет еще хуже..." И Музиля раздражали Франк или Верфель, восклицавшие: "Человек добр!", раздражали тем, что ему казалось прекраснодушием, наивностью. Но сам он не был при этом пессимистом, тем более мизантропом.
В 1923 году он работал над эссе "Немецкий человек как симптом". Полемизируя там с модными апокалипсическими пророчествами (первый том "Заката Европы" Освальда Шпенглера вышел именно в этом году), Музиль писал: "Сегодняшнее состояние европейского духа, по моему мнению, - не упадок, а еще не осуществившийся переход, не перезрелость, а незрелость".
Хотя Музиль однажды занес в свой дневник: "Профессиональное представительство имеет будущее, это то прекрасное, что есть в идее Советов, а то, что сегодня именуют политикой, пре-человечно (клерикализм, капитализм)", социализм не был его теорией.
Вообще-то после Октябрьской революции спрос на коммунистические идеи явно возрос: разочаровавшийся в доктринах Просвещения, западный интеллигент охотно прислушивался к дудочке нового крысолова, в какой уж раз сулившего земной рай. Но Музиль был слишком рассудочен и слишком скептичен, чтобы бездумно бежать за крысоловом. "...Пролилось много жалоб на нашу механистичность, нашу расчетливость, наше безбожие... - констатировал он. Исключая социализм, все ищут спасения в регрессе, в уходе от действительности... Редко кто понимает, что все эти явления представляют собою новую проблему, которая еще не имеет (не нашла) решения". Такое отсутствие понимания ведет, по Музилю, к фатальному результату, а именно: к р_а_з_р_ы_в_у м_е_ж_д_у г_у_м_а_н_и_з_м_о_м и р_е_а_л_ь_н_о_с_т_ь_ю. Гуманизм мыслится возможным лишь в "роматизированной" атмосфере дотехнической эры: либо он, либо холодный позитивизм, чуждый всякому человеческому теплу. И Музиль ясно отдает себе отчет в том, что эти представления навеяны эпохой капитализма: "Деньги есть мера всех вещей...твердит он, - людской поступок больше не несет в себе никакой меры". Подобная система отношений поощряет, холит и одновременно эксплуатирует эгоизм: "Я дам тебе нажиться, чтобы самому нажиться еще больше, или я дам тебе нажиться, чтобы самому хоть что-нибудь урвать - эта хитрость рассудительного паразита составляет душу самых порядочных гешефтов..." В то же время капитализм глазах Музиля - "это самая прочная и эластичная форма организации из созданных людьми до сих пор". Более того, форма эта по-своему к_о_н_г_е_н_и_а_л_ь_н_а технической эре.
Итак, Музиль отказывается верить в возможность построения земного рая, потому и ориентируется не на и_д_е_а_л_ь_н_ы_е, а лишь на о_п_т_и_м_а_л_ь_н_ы_е цели. "Если ты желаешь быть его противником, - говорит он о капитализме, - то самое важное верно определить альтернативу к нему". Такой альтернативой не может стать ни шпенглеровский возврат к прошлому, ни коммунистический проект будущего. Последний прежде всего потому, что главная цель Музиля - "создание царства духовности", то есть сначала нового человека, а через него уже и нового мира. Но тогда путь для него оставался лишь один: утопия. Под конец жизни он и сам понимал ее смутность, проблематичность, но его творчеству она была необходима. Ибо создавала масштаб, точку отсчета для критики и для утверждения - гуманистической вселенской критики и гуманистического утверждения жизни.
Поскольку Музиль понимал свою эпоху как эпоху перехода, а не упадка, он еще в юности был противником декаданса, декаданса в жизни и в искусстве. Уже на переломе столетий он задал себе вопрос: "Должно ли искусство политически декадентского времени быть декадентским?", и вопрос этот во многом определил его собственный этический и эстетический выбор. Он пошел против течения.
x x x
Маленький роман, скорее - повесть, "Смятения воспитанника Терлеса" открывает серию музилевских "душевных приключений", последним из которых был огромный роман "Человек без свойств".
В этом смысле все сочинения Музиля похожи одно на другое.
"Терлес" начинается с описания, как герой и его однокашник барон Байнеберг провожают на станцию родителей первого, приехавших проведать сына, воспитанника закрытого полувоенного учебного заведения. Все благопристойны, церемонны, чуть ли не чопорны - от гофрата Терлеса до юного Байнеберга. Все они, казалось, принадлежат к порождениям, даже к блюстителям, раз навсегда установленного, рационального, надежного, целесообразного жизненного порядка... Возвращаясь, Байнеберг и Терлес идут через лес, мимо корчмы, и становятся свидетелями того, как подвыпивший крестьянин, уходя от женщины и не желая ей платить, грязно ее ругает. Это еще не крушение порядка, а так смутный намек на его возможность, первая тучка на небесах Терлесова равновесия. Срыв вызывает кража, совершенная их соучеником Базини, кража, которая разоблачена в тот же вечер. Впрочем, и она - не более как крохотный тектонический сдвиг, но приоткрывающий пропасть. Благодаря ей герой приобщается к тайному, жестокому, кровавому и для него не вполне постижимому - в комнате, оборудованной Байнебергом и Райтингом на чердаке, они предаются физическому и нравственному издевательству над Базини, которое превращают в некий безумный, подрывающий все устои ритуал...