— Ой! — не удержалась Надька.
— Ничего, ничего, — успокаивал ее доктор, а тому — Осторожнее. Ну, а вы что скажете? Как суставы?
— По-моему, тоже целы.
— Верно, друзья, верно, суставы целы, — обратился тогда доктор ко всем. — И пястные, и запястные, и фаланговые, все целы. Тогда рассмотрим, в чем же тут дело? Тут, как видите, имеются контрактуры — раз. Нарушены связки сухожилия — два. Рубцевые стяжения — три. Была тотчас после ранения наложена «пер-во-быт-ная» повязка. Забинтовано было все в кучу. Все в кучу и срослось. Чем мы прокладываем, если боимся ненужного сращения? — спросил доктор и вдруг указал пальцем на молоденькую, рыженькую, в ярко-белом халате — Вы!
Та вспыхнула от неожиданности и, сидя на месте, ответила голосом ученицы:
— Марлей с олеум-вазелини.
— Верно, друзья, верно. Марлей с олеум-вазелини.
Потом всемогущий доктор свободно откинулся на спинку стула, оперся кистями выпрямленных рук о стол, потянулся, в первый раз посмотрел Надьке прямо в глаза и ласково так, совсем по-свойски, улыбнулся ей.
А она стояла перед ним, маленькая, худенькая, черноглазенькая, с ясным умным личиком, пряменькая, стройненькая в своем длинном цветистом платье, со сборками от высокой талии, как носят девчонки в Нижней Ждановке. Дешевенький пестрый платочек, завязанный сзади на тоненькой детской шейке, скромно прятал всю ее голову и большую часть лица, оставляя открытыми, словно в кругленькой рамочке, только глаза, нос, губы.
— Ну, так чего же ты хочешь? — весело обратился к ней доктор. — А?
Движения у него были смелые, решительные, голос громкий, даже грубоватый, но, вот странно, — вовсе не злой, а, наоборот, какой-то сердечный, проникающий.
И Надька, неизвестно отчего, вдруг поверила ему, — всей душой! Неизвестно за что, вдруг так полюбила его, — как отца! Подступило к горлу, хотелось разреветься, упасть ему в ноги, и высказать про все, про все: про то, что она сиротка; про то, что она совсем еще маленькая, а работает в деревне наравне со взрослыми; про девчонок, что задразнили совсем; про то, что лучше топором отрубить всю руку, чем ходить по деревне с такой култышкой…
— Ну, отвечай же доктору, чего ты хочешь, подсказала ей Груня и подтолкнула ее.
— Руку справить, — произнесла тогда тихо Надька, сдавленным голосом и, потупившись, застыла так, как каменная.
— Как же «справить»? — продолжал спрашивать ее доктор и терпеливо так смотрел на нее, потом еще раз повторил этот же вопрос, потому что она стояла перед ним в прежней потупленной позе и молчала. — А?
Тогда Надька свела наперед плечи, соединила руки вместе, опустила их, сколько могла, вдоль живота, сжалась вся, потом согнулась так низко, что ни одному человеку в зале не видно было ее лица. И сказала себе в ноги, еще тише, чем прежде, но медленно и очень внятно:
— Чтоб пальцы были отдельные и шевелились.
— В-вот! — даже подскочил на стуле доктор, словно вынудив у девочки именно то слово, которое ему было нужно, и, обращаясь к студентам, весело и значительно поднял руку — Слыхали? Слыхали, что она сказала, друзья? «Чтоб пальцы были отдельные и шевелились». А можем ли мы это сделать, можем ли мы этого добиться? Можем. Правда, трудно это, очень трудно. Не всегда и не полностью удается. Но пытаться, но пробовать надо, обязательно надо. На такой операции славы себе, как говорится, не сделаешь: всякие случайности, всякие неприятности тут возможны, то рубец очень стянет, то не так срастется, пластика сухожилий не выйдет… Но пробовать, повторяю, надо. Что, ваша группа видела пластику сухожилий?
— Нет! — ответили с разных мест несколько голосов. — Не видели!
— Ну, вот и прекрасно, — обрадовался такому совпадению доктор. — Вера Осиповна, сколько у нас на сегодня назначено операций?
— Две сегодня операции, — отозвалась из смежной комнаты фельдшерица, готовившая там инструменты.
— Две? Что ж? Можно еще одну сделать, пожалуй. Можно, если хотите, сегодня, — обратился доктор к Груне. Или, если вам удобнее будет, в пятницу. Следующий операционный день у нас пятница.
— Делайте тогда лучше сегодня, — подавленно сказала Груня и почувствовала, что ей нехорошо. — А то я в пятницу буду занята, не смогу ее привести.
— Вера Осиповна, скажите в регистратуре, чтобы больше ко мне не записывали. А вы пока выйдите, подождите там, мы вас тогда вызовем.
— Доктор, вы ее усыплять будете? — спросила Груня жалобным голосом, с глазами умирающей!.
— Нет, зачем же ее усыплять, — весело так сказал доктор, незаметным взглядом скользнув по лицу Груни. — Усыплять ее мы не будем. Заморозим руку, она ничего слышать не будет. Обычно говорим «заморозить», — другим тоном обратился доктор к студентам. — «Заморозить» это понятное слово, понятное всем. А употреблять термины «анестезия», «кокаин» — совсем другое могут подумать и разволнуются. Раз не больно, значит «заморожено». Да она девочка умненькая, и потерпит немножко, правда ведь? — обратился он к Надьке и опять улыбнулся ей.
Надька посмотрела ему в глаза решительно, отважно. И утвердительно мотнула сзади-наперед головой.
Они вышли.
— Надюша, ты только смотри не бойся, — бодрила сестренку Груня, когда они опять сидели и ожидали вызова в коридоре.
А сама боялась за Надьку. А у самой болела душа.
«Ведь ре-зать будут!.. За-мо-ра-жи-вать!.. Сам сказал!..»
— Я и не боюсь, — проговорила Надька и в какой-то забывчивости уставилась в одну точку, прямо перед собой, круглыми, широко раскрытыми, не своими глазами.
Когда Надьку вызвали, Груню уже не пустили.
— А присматривать за девчонкой?
— Сами присмотрим.
Надьку отвели за ширмочку, велели раздеться там на диванчике и, голенькую, обмотали чистой простыней.
Доктор, зачем-то уже в белом колпаке, стоял перед умывальником и мыл мылом руки. Мыл странно долго, никуда не торопился. Намылит, смоет и опять намыливает. Потом снова смывает, снова намыливает, и так много раз, словно сам не замечает, что делает. И все трет маленькой твердой щеточкой, трет ладони, пальцы, ногти.
И страшно вдруг стало Надьке! Что-то слишком непонятное, слишком неизвестное творилось вокруг. Эти люди, все в белом, и эта обстановка, вся белая, и этот воздух, какой-то особенный, тоже белый. Все, решительно все не такое, как в этой жизни, а скорее всего как на том свете, — воздушное такое, облачное, неуловимое.
А почему не пустили Груню?
А зачем догола раздели?
А для чего надели белый колпак на голову доктора?
Надьку, маленькую, смугленькую, в ярко-белой волочащейся простыне, повели в соседнюю комнату, точно в купальню купаться.
Она вошла и опять увидела перед собой новое. Тут свету так же много, как и в первой комнате, даже еще больше, потому что окон больше. И такое все белое-пребелое, — стены, потолки, мебель, люди, — даже еще белее, чем было там, глаза слепит, не можешь как следует идти, идешь и останавливаешься, идешь и останавливаешься… В воздухе пахнет спиртом и еще чем-то, видно каким-то летучим лекарством: его выпустили здесь, а оно уже там и везде. Посреди комнаты узкий, длинный, подлиннее человеческого роста, стол, на колесиках.
Надьке велели лечь на этот разъезжающий по комнате стол.
Люди в халатах тотчас же обступили ее толпой, разместились вокруг стола, на котором она лежала, так, чтобы каждому хорошо было видно.
Завозились с ее правой рукой, приготавливали к чему-то култышку, выдвинули ее, положили на резиновую подушечку…
Наконец, со своим веселым и решительным видом, вошел из первой комнаты доктор. Протянул к фельдшерице вымытые розовые руки. Она стояла и чего-то лила на них из бутылочки тоненькой струйкой.
Потом откуда-то приехала к Надьке фельдшерица с другим маленьким столиком, тоже на колесиках, и бросила на доктора ожидающий взгляд. Доктор быстрым уверенным шагом подошел к Надьке, сделал кому-то из студентов знак, от белых фигур отделилась одна, прежняя, рыженькая, стриженая. Она отвернула Надькино лицо от приготовлений к окну и положила на голову девочки свои нежные женские руки. Надьке сразу стало и приятнее и спокойнее.