Вот еще - охота без выстрелов называется.
Если хотите поймать зайца - идите в лес. На пенек надо положить морковку. Под морковку - насыпать махорки. Заяц выскочит и давай эту морковку грызть-хряпать. Очень. Жадно. И рот у него будет сильно занят и дышать он будет носом. И попадет ему в нос махорка. И начнет он чихать. И стукнется носом об пенек. И падает заяц, широко раскинув лапы. Выходите из кустов, берете его за уши и кладете в авоську. Спасибо. За внимание. Пока все.
Женька дочитала и протянула листочки Домовому, который аккуратно убрал их в папку.
- Ну, как? - спросил он Женьку, заглядывая ей в глаза.
Женька сказала, пожимая ему руку, очень серьезно, только глаза ее смеялись:
- Молодец! Главное - очень все жизненно.
А бабушка Горемыкина все крутилась около них, не зная как вступить в беседу, чтобы это не было невежливо и назойливо.
Решилась она, когда все уже пили чай с крендельками.
- Ты, Женечка, очень про записи его хорошо сказала. Душевно так. Ты почитай и мои писульки. Я сама не то чтобы шибко грамотная, да вот на него глядя, решила свою жизнь написать. Дa боюсь, что много неправильно пишу. Ты уж, касаточка-ласточка, забеги днями, почитай...
- Конечно, бабуся, непременно зайду и почитаю. Мы вместе почитаем. Я обязательно еще забегу...
Помахав рукой обеим: бабушке и Домовому, она выскочила на лестницу. Только каблучки дробью брызнули по ступенькам.
Бабушка вернулась на кухню, вымыла чашки, убрала со стола, присела за краешек, отвернула уголок скатерти, положила на клеенку аккуратную школьную тетрадочку. Достала из кухонного шкафчика чернильницу-непроливашку и ручку-вставочку. Попробовала пальцем перышко. Вытащила из того же шкафчика чистенькие, выглаженные нарукавники, надела, села к столу. Обмакнула перо, сняла излишки с кончика пера о край чернильницы, и выпрямив спину, старательно стала выводить в тетради буковки, словно на спицах вязала.
Вот что она писала в школьной тетрадке:
- Когда я была маленькая, то упала с печки. И тут началась революция. Но я ее не помню. Не потому, что с печки упала, а потому, что была еще маленькая. И это была первая революция. А вот вторую революцию я уже хорошо помню. Но только перед ней сначала еще война была.
А еще перед войной у меня было немного детства. А в детстве у меня был леденец: петушок на палочке. Большой такой, красный и вкусный. Страсть! Я вкуснее ничего никогда не ела. И петуха этого до сих пор помню, мне его папаня с ярмарки привез. А сам все семечки грыз. Грыз и смеялся. Грыз и смеялся... И еще щурился. Весело так. Вот так у меня до войны был петух леденцовый на палочке и немножко детства. А сразу после ярмарки война началась, прямо назавтра. И папаньку моего сразу в солдаты забрали. И детство мое кончилось. Потому как война, и папанька мой больше мне не показался. Только бумажку похоронную, да два крестика прислали мамане. А она совсем больная была, а тут уже и померла сразу совсем.
А в деревне нашей голод начался. И пошла я в город. Девчонка я была шустрая, на всякую работу способная. Да еще папаня грамоте немного обучил. Собрала я, в чем была. А что еще, откуда? Все остальное, что было, все подъелось. Избу продать? Да кому она нужна с голодом в придачу? А с земли кормиться я мала была, землю, ее еще поднять надо. Вот так вот и пошла я в город...
В этом месте пришлось ей отложить ручку, потому что за спиной у нее раздалось сначала глухое мычание, потом жуткий грохот. На бумагу, с дрогнувшей в руке ручки, упала клякса. Бабушка обернулась и ахнула!
На полу сидел Домовой. На голову у него был напялен чугунок, а по плечам и бороденке стекало тесто. Бабушка, заохав, встала с табуретки, подошла к Домовому, и постучала пальцем по донышку чугунка:
- Эй, ты жив там, родимый?
- Да жив я, жив, чав-чав-чав... - загудело зачавкало из чугунка, Только тесто глаза залепило и в рот лезет... чав-чав-чав...
- Так чего же ты, вражья сила, лазиишь где не надо?!
- Да я хотел только палец обмакнуть, а он высоко стоял... Ну и сверзился мне прямо на голову, чав-чав-чав...
- Знаю я твой палец! Что за неугомон в вас, в Домовых, живет? Ну что ни то, а вытворят. Хоть ты их к стулу привязывай!
- Не надо... чав-чав-чав... к стулу! чав-чав-чав... - глухо пробубнило из чугунка.
- Ладно, потом разберемся. Сиди смирно, я сейчас чугунок тянуть буду.
- Бабуууля... - захныкал чугунок. - Ты мне только ухи не оторви, когда тянуть будешь! чав-чав-чав...
- А ты их не растопыривай, когда я потяну. Ты их прижми, что ли... Или подверни как,
- Дааа, подверни. Что это, штаны, что ли? Как же я их подверну ухи-то?
- Ну, это твоя забота. Мне отсюда ухи не видно. Ты бы лучше о голове своей бестолковой позаботился, а он про ухи суетится...
- Жалкоооо ухи! - проныл чугунок.
- Ладно, пожалели, и будя. Тяну! Ты там как, готов?
- Готооов... чав-чав-чав... - грустно и обреченно прочавкал чугунок.
- Ну, тогда раз-два, взяли!
- Ай-яй-яй-юц-юй-ей-ей-уууупссся!... - отозвался чугунок.
Глава шестая
Гражданин Семен Какашкин - величайшая Жертва Всех Времен и Народов
Пока бабуся Горемыкина стаскивала чугунок с головы шкодливого Домового, Женька успела спуститься еще на этаж, где ей, после длительного ее стояния у двери и многих звонков, открывал Семен Какашкин, Человек-Пальто, или как он сам себя называл - Величайшая Жертва Всех Времен и Народов.
Вот он стоит на пороге, полюбуйтесь: одет в черное, длинное, застегнутое под самое горло пальто. Лицо у него круглое, плоское, волосы белые и реденькие. Глаза выпуклые, почти бесцветные. В глазах этих навеки поселилось бесконечное смирение и готовность к мучениям всяческим. По всему его виду можно было понять, что если он откроет двери и ему вместо "здрасьте" дадут по морде, он не возмутится, не испугается, не позовет на помощь. Нет. Он не сделает ничего подобного. Он просто молча утрется. А может, и не молча. Может, скажет "спасибо".
- Какашкин, ну что за меланхолия во взгляде? Вся мировая скорбь. Что за мазохизм, в конце концов? - возмутилась Женька. - Как не надело самому себя мучить? Вы бы Ивана Ивановича постеснялись. Он действительно пострадал, двадцать лет в лагерях провел, а не жалуется, и обид на все человечество не копит. Живет, да еще и другим жить помогает. А вы. Не стыдно?
- Женечка, - опустив очи долу, произнес смиренным, бесцветным голосом Какашкин. - Вы можете причинить мне душевную боль, но не в силах переполнить бездонную чашу моего терпения, ибо она - давно переполнена. Если бы вы прожили мою жизнь, вы знали бы, что такое - страдания. Настоящие страдания. Вся моя жизнь - это сплошное страдание. Я все расскажу в моей книге...
- О чем, Какашкин?! О чем вы расскажете?! - Женька подошла к столу, перелистала листы бумаг, лежащие около пишущей машинки.
- Сейчас прочитаем про ваши ужасные страдания, о которых даже страшно вслух говорить. Тааак, рождение, понятно: вас родили специально для того, чтобы впоследствии замучить. Дальше: пеленки постоянно ужасно пахли... Интересно, какие враги вам постоянно пахли в пеленки? С детства держали за решеткой. Это, наверное, про манеж... Связывали с младенчества... Это про пеленки... Не стыдно, Какашкин? Более осмысленное существование: четыре года страданий от поноса, пять лет - от запоров. Это серьезно. Тааак... Страдания от застоя - всю школу простоял в углу... Ого! Вы еще и боролись?! В то время, как большая часть населения боролась за построение светлого будущего, а остальная часть населения боролась до обеда с голодом, а после обеда - со сном, вы вели активную борьбу с режимом. Уже с детского возраста! Это надо же! Гуляя по Красной площади в Москве, пописали на Мавзолей. Ну, знаете, Какашкин! Вы просто террорист международного масштаба. Нет, в самом деле. На Мавзолей - это круто! Так, дальше все понятно: ишиас, понос-запор, голод-обжорство, плоскостопие, запор-понос, кругом враги...