Газета «Эклерёр» уделила много места предстоящим похоронам бывшего гангстера Жозефа, которого отправляли в могилу с погребальными почестями, словно феодального князька. За катафалком должно было следовать около ста пятидесяти машин. Назывались имена некоторых наиболее известных лиц, которые намеревались приехать на похороны из Алжира, Орана, Бужи, Блиды, и список этот читался как «Готский альманах» уголовного мира: Экспозито (Брошенный), Скадуто (Конченый), Галероне (Старый каторжанин); это была аристократия той части итальянского народа, что прозябала в нищете и преступлениях и с какой- то злобной гордостью продолжала носить фамилии и прозвища, запечатлевшие жалкую и никчемную жизнь их предков. Конечно, все эти брошенные, конченые и старые каторжане будут присутствовать на похоронах, и унаследованная ими обида на общество сольется с беззубой злобой колонистов, вожаки которых тоже перечислялись в газете по фамилиям.
Газета напечатала порядок проведения церемонии. Участники похорон собирались в доме Жозефа к десяти часам утра, а в десять тридцать начинался «кас-крут». Так назывался завезенный французами в Алжир обычай плотно закусывать утром или в полдень. В сельских местностях «кас-крут» просто превратился в дополнительную трапезу, сверх завтрака, обеда и ужина. Люди вставали, подходили к огромным окорокам, с безразличным видом отрывали руками или отрезали ножами, лезвия которых выскакивали из ручек при нажатии кнопки, куски мяса и торопливо жевали, запивая мутным, похожим на чернила вином прошлогоднего урожая. Мрачно прожевав мясо и притворно всплакнув, как требовало приличие, они направлялись, отрыгивая, в уборную, чтобы привести себя в порядок. На остатки мяса набрасывались женщины — добровольные плакальщицы, соблазненные даровой едой. В двенадцать часов бренные останки Жозефа в серебристом гробу, выложенном стеганой подкладкой, должны были доставить из дому на кладбище, расположенное на холме. Здесь священник пробормочет несколько приличествующих данному случаю латинских фраз, после чего Жозефа упрячут в похожее на ящик комода хранилище в стене кладбища. Потом все снова рассядутся по машинам и вернутся в дом Жозефа на поминки. Мне и раньше приходилось участвовать в подобных церемониях, хотя и не на столь высоком уровне, как похороны гангстера.
Я взглянул на часы. Одиннадцать. Сейчас участники похорон собираются в доме Жозефа.
Мэри Хартни, очевидно, направляется с группой отобранных ею, пока еще бесплодных молодых женщин, снявших чадру, на ранний сеанс «Любовника леди Четтерли». Одиннадцать часов… За много километров отсюда Латур, наверно, заканчивает сейчас восстановление моста, если, конечно, ему ничто не помешало. В этот час в умиротворенных районах уцелевшие люди приходят в себя и принимаются жарить баранов, зарезанных ради
праздника, а летчики, завидев издалека дым костров, лихо пикируют и обстреливают их с бреющего полета.
Я встал и направился в арабскую часть города. Мне пришлось пройти метров двести, прежде чем удалось свернуть в сторону. Солдаты возводили на боковых улочках заграждения. Все было так же, как и в Либревиле, не хватало только полицейских собак. Мне хотелось поздравить Кобтана с праздником, но я никогда не ходил к нему этим путем и вскоре заблудился. На улицах толпились арабы — мужчины, женщины, дети, словно происходило какое-то массовое переселение. Они тащили постельные принадлежности, стулья и жестяные сундучки, в которых обычно держали свои пожитки. У женщин из-под белых джеллаба торчали огромные узлы — они казались чудовищно раздувшимися животами; истошно кудахтали куры, подхваченные за крылья, хрипели полузадушенные псы, которых тащили на веревке. Под ногами у взрослых вертелись ребятишки, нагруженные своими жалкими сокровищами, — на них натыкались и наступали. Я с трудом пробивался сквозь этот человеческий поток, который стремился все в одном направлении по узкой извилистой улице, будоража застоявшуюся вонь. Иногда толпа натыкалась на выступающие углы домов, и тогда в людской реке возникали водовороты, слышались крики и визгливые, гортанные проклятия.
Я сообразил, где нахожусь, лишь оказавшись рядом с мечетью, у дверей которой собралась огромная толпа. К толпе обращался имам, стоявший на пороге мечети. Мужчины, видимо, пытались войти в мечеть вместе с женщинами и детьми, но имам не позволял. Это был пожилой человек с тоненьким голосом и старушечьим лицом. В молодости, в дни, когда еще был распространен этот обычай, он, побуждаемый благочестием, кастрировал самого себя или упросил кого-то сделать ему эту операцию. Кобтан утверждал, что имам — самый образованный человек в Алжире, а это значило, что он наизусть знает коран, «Традиции» и «Комментарии». Мусульмане Эль-Милии относились к нему с благоговением, и он без труда остановил их у дверей мечети, похожей на выбеленный склад. На все просьбы из толпы имам отвечал «нет» своим тоненьким и бесстрастным голосом — голосом одного из тех старинных граммофонов, что все еще продавались на рынке Эль-Милии.
Толпа просочилась в дом, где жил Кобтан, заполнила темную лестницу и неосвещенные скользкие площадки. С трудом протиснувшись сквозь толпу, я добрался до комнаты Кобтана. Он сразу открыл дверь, но, впустив меня, тут же закрыл ее на цепочку. Мы кое-как пробрались в загроможденную мебелью комнату. В этом помещении с его обстановкой, дышавшей прямо-таки викторианской невозмутимостью, успокаивала даже пыль, накопившаяся в складках обивки и не находившая выхода из-за слишком маленьких окон. Кобтан стоял передо мной и улыбался, не замечая, казалось, ни хриплых криков, долетавших с улицы, ни царапанья у дверей.
— Я хочу, прежде всего, поздравить вас с праздником, а затем, конечно, поблагодарить за вашу безграничную доброту.
Я заговорил с ним по-французски, но он настойчиво заставил меня вернуться к обмену бесконечными арабскими любезностями.
— Слава аллаху, что вы здоровы и что вы зашли сегодня ко мне. Мой дом — ваш дом, а вы — мой брат.
Кобтан отодвинул в сторону лежащую на столе карту, вынул из ящика буфета скатерть, какие изготовляют в Индии специально для арабских стран; ядовито яркими красками, на ней были изображены фантастические всадники с кривыми ятаганами под полумесяцем, девушки в шароварах, уродливые львы и верблюды.
— По случаю вашего прихода, — сообщил Кобтан, — мы расстелим эту новую скатерть и будем пить на ней праздничный кофе.
Он постучал по столу, и тотчас из-за занавески алькова высунулась обнаженная рука с подносом. Кобтан принял его, ухитрившись сделать вид, будто никакой руки вообще не существовало. Отпив кофе, я поспешил в самых восторженных выражениях похвалить напиток.
— Ваше письмо произвело, магическое действие. Первая группа людей уже прибыла.
— Да, мне об этом сообщили. Я очень счастлив. Слава аллаху!
Я поставил чашку на зеленоватое лицо воина в чалме.
— Слава аллаху! — сказал и я. — У вас замечательный кофе.
— Вы слишком добры. Прошу вас всегда помнить, что вы мой брат.
Снизу донеслись тревожные крики и звон разбитого стекла. Сбоку от меня находилось маленькое окно. Меня так и подмывало взглянуть в него и узнать, что делается внизу. Но каида помогла мне взять себя в руки.
В присутствии Кобтана я всегда испытывал сдерживающее влияние каиды. Так называется весьма сложный кодекс поведения, дошедший до наших дней со времен великой древней цивилизации. Нам, иностранцам, не дано постичь ее в полном объеме. Но каждый мусульманский ребенок, которому родители хотят дать хорошее воспитание, все первые пятнадцать лет жизни изучает правила каиды, и это считается достаточным для молодых людей, если только им не уготована какая-то особая роль. Помимо прочих добродетелей, каида рекомендует мягкость и сдержанность, ненависть к хвастовству, излишеству и другим крайностям, неторопливость, а также патрицианское безразличие к боли.
Я подавил в себе любопытство, толкавшее меня выяснить причину возникшего на улице шума. Кобтан с невозмутимым видом взял поднос. выбрался из-за стола и подошел к занавеске. В ответ на его легкое покашливание оттуда высунулась рука и взяла поднос.