Я поднял было телефонную трубку, чтобы позвонить Боссюэ, но вспомнил про его астму. Потом несколько раз перечитал письмо, думая о том, какое оно может иметь значение. Итак. Долорес жива, и никто ее не похитил. Просто по каким-то крайне важным для нее причинам она сочла за лучшее искать убежище в преступном мире Либревиля. В руках Долорес, быть может, хранится ключ ко многим тайнам, а сама она является свидетелем, которого могут постараться устранить.
«Эль-Фаролеро». Я смутно помнил этот кабачок. В прежние времена, до начала беспорядков, мы иногда посещали арабский квартал Либревиля и ради забавы бродили по лабиринту его грязных, нищих улиц. Это был притон в испанском районе касбы, представлявший собой полутемную пещеру, пропитанную запахом веревочных подошв и вина, капающего из бочонков.
Расплывшиеся немолодые женщины в повседневных платьях, притопывая ногами и щелкая кастаньетами, дрожащими голосами напевали «La Violetera» перед сборищем тощих мужчин, нищих, как арабы, но не таких жалких. Мужчины награждали исполнительниц жидким» аплодисментами, а иногда и стаканчиком вина… «Для вручения сеньорите Долорес…» «Эль-Фаролеро», должно быть, служил явочной квартирой для всего кочующего племени местных испанских эмигрантов, которые каждую ночь спали в разных постелях. Я представил себе, как явлюсь туда, как меня встретит из-за стойки недоверчивый взгляд мужчины с высохшим, словно дубленым, лицом, как после притворного раздумья он покачает головой и, не отрываясь от своей повседневной работы — какой бы ничтожной она ни была, — скажет: «Черт возьми! Но какая Долорес? Всех их здесь зовут Долорес».
ГЛАВА XIX
В те дни штатским больше не разрешалось самостоятельно ездить в Либревиль, но мне удалось пристроиться в одном из двух бронеавтомобилей, патрулировавших дорогу. Я сидел рядом с водителем в грохочущей металлической коробке, обливаясь потом и глядя на окружающий мир через ребра стальных жалюзи. За две недели быстро поднялись выросшие сами по себе злаки, повсюду среди зелени виднелись печальные в своей дикой красоте цветы, а виноградные лозы были стиснуты в мощных объятиях вьющихся сорняков.
Водитель был рад, что есть с кем поболтать. Он собирался стать бухгалтером и жаловался, что военная служба на два года оторвала его от учения. У него расстроились нервы, — это было заметно по тому, с каким жаром и горечью он описывал опасности его нынешней службы. Ни о чем другом он говорить не мог.
Неделю назад, рассказывал водитель, арабы захватили экипаж бронеавтомобиля, поломавшегося в дороге. Это тоже были солдаты срочной службы. Как выяснилось, они даже не пытались обороняться, а, видимо, в панике прятались за опущенными броневыми ставнями, пока арабы не подожгли машину. Солдаты выскочили, и мятежники их убили. Арабы, говорил он, с мрачным восхищением чмокая губами, лучшие стрелки в мире, охотятся с самого детства и никогда не позволят себе потратить зря ни одного патрона. Они пробьют вам голову пулей на таком расстоянии, на каком их невозможно достать даже из пулемета. Водитель призвал в свидетели своих товарищей — пулеметчика и радиста, тоже бывших студентов, — которые с унылыми лицами сидели позади нас в пропахшем бензином сумраке, и те подтвердили, что это сущая правда.
Сиди-Идрис, Сиди-Омар, Эль-Мескине. Когда наша машина с шумом проносилась мимо, от стен покинутых домов отражалось эхо. Мы скользили по гнилым апельсинам, валявшимся на улицах. На заборах еще сохранились обрывки плакатов, но прошедшие недавно дожди смыли все содержавшиеся в них обещания и призывы. По дороге попадались развалины крестьянских домов, успевшие зарасти высокой травой.
Я нашел бар «Эль-Фаролеро» на главной улице касбы Либревиля Бу-Айша, по которой медленно прогуливалось множество арабов. Они то и дело останавливались, чтобы обнять кого-либо из родственников или друзей. «Эль-Фаролеро», как мне и помнилось, действительно был притоном. За стойкой торчал низенький мужчина с лицом, словно обтянутым дубленой кожей, — точно таким я видел его в своем воображении. Здесь все говорило об Испании: в клетках щебетали бесхвостые щеглы, разбрасывавшие свой корм на синие, будто пораженные гангреной, окорока; тускло поблескивали высокие бутылки с анисовой настойкой; на стене висел календарь неведомо какого года и красовалась картина, изображающая площадь в Тетуане; посреди которой, повернувшись к зрителям мощным крупом, бежал разъяренный бык. Здесь собирались бедняки с обожженными солнцем лицами, которые считали себя богатыми на том основании, что еще более бедные чистили им ботинки.
Я спросил сеньориту Долорес, и иберийское лицо буфетчика, похожее на мордочку смышленой обезьянки, сморщилось, приняв снисходительное, непонимающее выражение.
— Она носит цыганские серьги, да? Но это еще ничего не дает. Одна из тех самых, вы говорите? Не подумайте, что я стараюсь сбить вас со следа, но у нас есть трое или четверо таких, которые отвечают вашему описанию. Дела у них идут не блестяще. Да в нашем заведении и делать-то нечего. — Перемывая в тазу с грязной водой блюдца и стаканы, он искоса бросал на меня осторожные взгляды и словно невидимыми усиками-антеннами ощупывал окружающий воздух, стараясь угадать, не пахнет ли здесь полицией.
Я уселся за дальний столик около эстрады, на которой стоял огромный измятый барабан, прикованный цепью, как старинная библия, к своей подставке, и пианино без передней крышки, скалившее на меня желтые клыки клавиш.
В исчерканном мелом зеркале я уловил пристальный взгляд официанта; в узком проёме на верху лестницы виднелись ноги арабов, медленно прохаживающихся по улице неторопливым шагом часовых. Для испанцев арабы были «маврами», суровыми и безжалостными. Только испанцы могли жить среди них, выполняя ту же кропотливую, нужную работу, что и мавры, и довольствуясь столь же скудным заработком. Испанцы уважали мавров за их стойкость и упорство, а мавры уважали испанцев за их, в общем, скромный образ жизни и за ум. Из французов в трущобах арабского квартала селились только отбросы общества — уроды, развратники и всякие чудаки, — и арабы знали, как от них избавиться. Но испанцы были просто бедняки — слишком бедные, чтобы позволить себе такую роскошь, как распутство или чудачество.
Я сидел, потягивая горький кофе. Официант отошел от стойки, обогнул чуть ли не всю комнату, сбоку приблизился ко мне, вытер стол и поставил мутный графин с водой.
— Мне кажется, какая-то Долорес бывает здесь по вечерам — участвует в представлении. — Он кивнул головой на эстраду. — Я не могу сказать твердо, потому что, сами понимаете, артисты все время меняются.
— Я ее друг. Она мне писала.
Я вынул письмо и положил его на стол. Официант взял письмо, сощурив глаза, поднес его к свету и положил обратно. Он с благоговением касался письма, водя кончиком пальца по размашистым строкам.
«Да он не умеет читать», — подумал я. Официант протянул ко мне руку ладонью вперед, сдерживая этим испанским — или арабским — жестом мое нетерпение.
— Одну минуточку, — заявил он и исчез.
Какая-то сморщенная старая карга, бормоча
молитвы, совала мне лотерейные билеты. Бледный мужчина с ястребиным носом, одетый в темный французский костюм, держа руки в карманах пиджака — ни дать ни взять гангстер из кинофильма, — спустился по лестнице и, внимательно оглядев меня, снова вышел на улицу. Мне стало не по себе. Здесь был родной дом для шпиона или соглядатая, так же как для дисциплинированного, преданного своему делу, неумолимого террориста из Фронта национального освобождения, избранного для выполнения задания, потому что он мог сойти за француза. Эти отчаянные террористы готовы убить первого встречного француза, если только благоприятствуют время и место. Мне не понравилось, что официант ушел. Я остался один, если не считать какого-то типа, который, повернувшись ко мне спиной, задумался над своим стаканом. Я понимал, что был отличной мишенью для убийцы из тех, кто в случае необходимости без колебания застрелит свою жертву среди бела дня хоть на главной улице города.