Я был огорошен. Ничего подобного не ждал. Хотел отшутиться и выгнать. Тем более, что не забыл характеристику, данную ей мужем: "Вредная баба! От нее любой подлости можно ждать". Но меня разобрало любопытство. Захотелось узнать, как она до жизни такой дошла. Куда девались запасы, которые оставил ей тогда муж. "Такая ведь, - думал я, - ничем не погнушается. И старосте и немцам будет служить, лишь бы имущество сберечь, а если удастся, так и приумножить".

- Что значит вернуть? - ответил я спокойно. - Вы же не глупая женщина, сами понимаете: он большевик и выполняет свой долг. Никто его насильно не тащил. Работает он с нами потому, что таковы его убеждения, таков долг перед партией и Родиной.

- То я знаю, что он сам за вами ушел. Он неразумный, як дитя. Так и до войны: скажут в райкоме - иди работать в собес, - идет. Еще ничего в собес. В загс его запихали, и тоже послушался, год в загсе руководил. Зарплата маленькая, а пользы только что на свадьбах гулял.

Зашел в землянку по какому-то делу Дружинин. Кулько он знал, рассказывал я ему в свое время и о встрече в Левках. Мария Петровна не смутилась. Поздоровалась с ним за руку.

Я предложил ей перекусить. Она приняла приглашение с радостью. А когда поставили перед ней миску каши, да еще сверху положили кусок мяса и хлеба отрезали, не жалея, и соль поставили в большой консервной банке, хоть жменю бери, лицо ее перекосилось, и она расплакалась.

- Ой, Олексий Федорович, - сказала она дрожащим голосом, растирая на щеках слезы, - не так я вас, когда вы приходили, понимала. Не то думала, не за тем гналась.

- Ешьте, Мария Петровна, - сказал Дружинин. - Ешьте, не торопитесь, а потом расскажите подробно о жизни. Нам это очень интересно.

И она действительно поела, а потом рассказала.

- Как вы тогда скрылись в ночи, а за вами мий Кулько подался, кинулась я и думала догоню. Так темно ж було, не нашла. "Ничего, решаю, - вернется". И, правда, вертается. Что же вы думаете? Так вы его, Олексий Федорович, словом своим сагитировали - опять убег. И нет день, нет два. А тут нимцы в Левки пришли. Ко мне в хату офицер стал.

От перепугалась я, Олексий Федорович! Думаю, а ну, как узнает, что муж мий коммунист. Барахло тоже не все попрятала. Нимцы как раз открыли кампанию: теплые вещи забирают для своей армии. Требуют, чтобы жертвовали. Увидел у меня тот офицер кожушки, руками показывает: "Що, мол, таке?" А я тоже руками и словами и всем стараюсь объяснить, что будто активно собрала в подарок победоносной Германии. Улыбаюсь, кланяюсь. Бачу - вин смеется: "Гут, гут".

Потим к нему хлопчика приставили из колонистов, переводчик он. Тоже у нас жил. Я им обед варила. Сам-то Шерман-майор будто вежливый и чистый. А хлопчик - такой поганый, прыщавый, злой, як змееныш.

По перву жили не дуже плохо. Майор с переводчиком в кимнатах, а я с дитмы в кухне. Шерман-майор, как вечер, ванну принимает: воды в корыто налью, губку резинову дае, тереть чтобы. Вин голый. Ну что тут робить? Терплю. Плачу, а сама тру То для дитей, товарищи партизаны. Що тилько мать для диток своих не перетерпит!

Вин будто добрый був, той майор. Диткам моим ром дае, кофе дал раз чашку: сахарину дуже багато насыпал и диткам отдал. Я разбавила на три чашки, и дитки выпили.

Други нимцы чуть что по морде бьют. А наш майор ласково так: "Фрау Марусья..."

Переводчик, той обличье свое прыщаве воротит, дитей толкает. Вы мий характер понимаете, Олексий Федорович, я того переводчика, колы вин до моей старшей девчонки стал лепиться, из кухни вытолкала. Вин до майора, а той смеется: "Гут, гут", - говорит.

Я было приспособилась, ночью тихенько вещи перепрятываю. Так думала и жить станем понемножку. А тут приходят до мене два полицая и Андрей Сива, староста наш. Шермана-майора дома нема Сива в сарай, корову тягне. Други два за кабанчик. Я начала криком орать, да и дитки мени в помощь. Сива грозит: "Убью!" Пистолет до грудей: "Мовчать, бильшовицка зараза!" Но вы мий характер понимаете, Олексий Федорович, мени, коли до диток дойдет, последне их добро отбирают, мени тогда все чисто прах, никто не напугает. Борюсь с тем Сивой, с рук веревку, что корова привязана, рву. А тут Шерман-майор во двор иде. По военному так выступае: раз, два. Берет Шерман-майор Сиву за ворот, а другой рукой в морду, в морду того Сиву. Бачу я таке дило, к полицаям пидскочила, схватила ведро и тем поганым ведром як стала биться! Так воны со двора бигом...

Тут Дружинин не удержался, прервал рассказчицу:

- Что немцы у вас там в Левках все благородный или только один этот Шерман?

- Сама думала благородный вин, две недели так предполагала. Только то у него политика наружная, а политика внутренняя такая оказалась. Сидят раз вечером оба-два - и Шерман-майор и его переводчик. Дай, думаю, спытаю: чи знают воны, что мий муж коммунист? Тихенько так шла, слезы на себя напускаю: "Пан майор, дитки мои, - кажу, - на вулыцю выйти не можут. Бьют их полицаи. И мени грозят, что не спасет тебя и офицер". Переводчик майору пересказывает, а сам смеется. Шерман серьезно слушает. Потим головой машет: "Найн". А переводчик ему снова, гаденыш, что-то говорит. Слышу: "Коммунистише". Пропала, думаю. Майор опять головой машет и долго что-то переводчику объясняет. Той мне: "У нас, - каже, - нимцев (тоже без году недиля к нимцам причислен, а важно так говорит), у нас, нимцев, главное порядок. Есть приказ. По тому приказу установлена очередь - первыми обрабатывать евреев и коммунистов, следующий черед - все, кто связан с партизанами, третьи - семьи коммунистов, четверты - семьи офицеров Червоной Армии. Вы в третьем списке. А полицаи порядок нарушили - потому им и попало".

Мне после того разговору сразу бы утекти. Забрать бы диток, в санки корову запрячь и в ночи до родных своих в другое село перебраться. Так надеялась я, что шутит Шерман-майор, что вправду вин ко мне добрый. Я ж ему обид варила, белье стирала, мыла его самого каждый вечер резиновой губкой. Но колы пришел мий срок, стал Шерман-майор, як той кремень. Ничего не слухае. Полицаи сундуки вытягают, корову та поросенка волокут, Сива меня за ворот, а диток моих сапогами. Как не убили до смерти, не знаю...

Она замолчала. Взгляд ее теперь совсем сухих глаз был устремлен в сторону. Я с удивлением заметил на лице этой женщины признаки раздумья. Губы ее слегка шевелились, будто хотели произнести что-то непривычное, выразить новую и непонятную мысль. Но после недолгого молчания сказала она ни ей, ни нам не нужные слова:

- Вот, Олекоий Федорович, что есть нимецька благодарность, фашистска благодарность...

- Так, - сказал я, - кажется, все? Или еще что-нибудь можете рассказать? Вообще-то ведь вам по сравнению с многими другими повезло. Вы живы, и дети ваши тоже пока целы.

- Так разве то жизнь? Прийшла до одних родичей в Семеновку, тетка моя там живет, характеры у нас, як зад и перед, - не сходятся. Потим в Холмы, в район перейшла до невестки.

- Тоже характеры не сходятся?

- Тоже характер, - согласилась она и вздохнула. - Мени чоловик, диткам тата нужен. Верните его нам, Олексий Федорович, сжальтесь над сиротами. Вин в Армию Червону не гожий був, билет белый ему доктора дали по желудку. А теперь от жинки в лес утек, воевать захотел...

Говорила она уже без прежней настырности и даже без слез.

- Но вы же понимаете, - попытался объяснить ей я, - мужа вашего здесь нет. Он ушел по заданию обкома. И вообще, подумайте, о чем вы говорите. Идет страшная война...

Ее вдруг прорвало:

- Я же теперь, Олексий Федорович, ясно поняла, что партизаны люди хорошие и что нет нимцев добрых, а все они вороги наши и диткам нашим, - я же теперь учена стала. И что вы с нимцами бьетесь, уничтожаете их, то я приветствую всем сердцем и так любому для агитации скажу... Но мени-то, мени що робить? Я-то на что жить осталась? Який з мене толк теперь? Була Мария Петровна хозяйка над домом, над мужем, над дитми. Була у мене и власть и сила. А що стало? Сила при мне, вот она, - рассказчица протянула вперед руки, сжала кулаки так, что на запястьях выступили синие жилы, есть сила, а не хозяйка я бильше в жизни...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: