Он покинул усадьбу перед рассветом, в тот час, когда особенная волнующая предчувствующая тишина охватывает всё вокруг. Погруженный в легкую дымку поселок застыл, ни единым движением не выдавая жизни. Восточный край небосвода уже заметно посветлел — скоро, совсем скоро он начнет наливаться розово-оранжевым, словно поспевающий персик, и густые тени гор медленно отступят, позволив солнцу лить на землю свой золотой мёд…

Поднявшись на крыльцо дома, который он привык считать своим, Алан медленно приоткрыл входную дверь, придержал её, чтобы она не скрипнула, и, кинув последний взгляд на пустынный двор, прошмыгнул внутрь.

Сбросив одежду, он улегся в свою постель, забился под одеяло, прикрыл глаза — надо хотя бы вид сделать, будто он мирно проспал тут всю ночь, стыдно будет, если старик или братья догадаются о том, что произошло…

Алан даже попытался задремать; пусть у него всего каких-нибудь полчаса, но поспать необходимо, чтобы были силы потом трудиться весь день, но сон не шел, в бледном утреннем свете немым укором поблескивала на воротничке лежащей на полу рубашки маленькая золотая булавка. Как мог он предать Риту, нарушить условия помолвки, отдав другой всё то, что должен был сберечь для неё, свою первую ночь, сокровищницу своей нерастраченной нежности?

Тяжелые мысли мучили его.

Алан испытывал отвращение к самому себе и страх перед будущим: как теперь сказать обо всём Рите, когда она вернется? Ведь молчать никак нельзя, в таком случае молчать всё равно что лгать, глядя в глаза… А, главное, некого винить в случившемся кроме самого себя, ни злосчастная усадьба, так долго пустовавшая, ни сочные сливы, за которыми он полез через забор, не смогут ведь ответить перед Ритой за измену, да и как призвать их к ответу? В то же время Алан со сладостным содроганием думал о Тати, о её руках, о бесстыдных горячих губах, о том, как всего за несколько часов без единого слова она поведала ему сразу столько, что теперь мир в его глазах никогда уже не будет прежним — Алан не способен был раскаиваться искренне, до того пленили его объятия золотоволосой красавицы, и это ещё больше терзало болезненную совесть юноши.

Капитан Казарова придала ночному происшествию в усадьбе значение не большее, чем предают принятию теплой ванны с пеной — приятное приключение, не более того. У неё не было серьезных видов на личную жизнь, она не собиралась обзаводиться мужем, по крайней мере в ближайшее время, и образ хорошенького поселянина так же скоро, как и возник, угас в её сознании. Куда сильнее заботило Тати то, что факт разорения деревни Сурразай-Дарбу каким-то образом просочился в прессу.

Капитан Казарова боялась, как бы ей, что называется, не «сели на хвост», она озабоченно хмурила свой нежно-бледный, точно лепесток лилии, лоб; нервно перегибала пополам свежую газету, взятую у Зубовой.

В статье, посвященной сожжению деревни, открыто говорилось о возможной причастности к инциденту вооруженных сил. Автор, известная журналистка и правозащитница, выразилась довольно смело:

«Необоснованная жестокость в отношении мирного населения, к сожалению, имеет место при любой войне, и государственные власти должны прикладывать максимум усилий к тому, чтобы негативные последствия вооруженных конфликтов не затрагивали граждан, не принимающих непосредственное участие в ведении военных действий. Случай в Сурразай-Дарбу беспрецедентный, по своим масштабам он соизмерим с величайшими военными преступлениями в истории человечества, и нужно приложить все усилия к тому, чтобы отыскать виновных в уничтожении поселка и привлечь их к ответственности за содеянное…»

— Чёрт, — сказала Тати и, размахнувшись, бросила газету в мусорную корзину, уронила тонкие руки на колени, нервно крутанулась во вращающемся кресле.

Из туманной мглы будущего на неё прохладно пахнуло трибуналом, тюрьмой, расставанием со всей её беззаботной, красивой и удалой жизнью — вся такая цветущая, она окажется в тесной темной камере, и вместо того чтобы целовать хорошеньких юношей будет со скуки кормить с ладони крыс хлебными крошками. Капитан Казарова обладала богатым воображением.

По телефону она вызвала к себе Зубову.

— Собери мне несколько верных и смелых девчонок, — велела она, — пусть отправляются в деревню, откуда привезли роботов, только по-тихому, желательно в штатском, и пусть ищут. Ползают по земле на брюхе. Там не должно остаться ни одной пуговицы от нашей униформы, ни одной гильзы от нашего оружия, ясно? И, главное, ни одного болтика от наших роботов. Ни единого.

— Есть, капитан, — сказала Зубова и грациозно повернулась кругом.

Успокоенная своим решением, Тати откинулась на спинку кресла. Потом встала и прошлась по кабинету. В прежние времена она, выкроив свободную минуту, непременно отправилась бы вниз, в дисплейный зал, посмотреть как идут бои, но сейчас… Её тревога немного притупилась, но не настолько, чтобы она могла начать продуктивно работать.

«Надо отоспаться», — решила Тати, и по телефону приказала готовить вертолёт — что способно помочь ей вернуться в строй лучше, чем любимое зеленое гнездышко в горах?

ГЛАВА 14

Целую неделю Алан мужественно боролся с желанием снова отправиться в усадьбу на краю деревни. По дороге на озеро он, конечно, бросал беглые взгляды на окна большого дома, и, всякий раз убеждаясь в отсутствии там какого-либо движения, испытывал облегчение.

По вечерам, уложив братьев и справив домашние дела, он оставался наедине с собою. Это было время гнетущих раздумий. Юноша отчаянно пытался выкинуть случившееся из головы, старательно воскрешая в воображении образ Риты; она казалась ему сейчас такой недостижимо благородной, искренней, честной, что он едва не сходил с ума от чувства презрения к самому себе, обманувшему её доверие, и, разумеется, не достойному внимания такой прекрасной девушки. Иногда же, к собственному стыду, Алан мысленно возвращался к ночи, проведенной в усадьбе: подобно ножу вонзался в память тонкий профиль Тати Казаровой, её маленькая головка, утонувшая в подушке, сияющая в лунном свете кожа, разметавшиеся локоны… И тогда образ Риты будто бы отступал в тень, потом начинал таять, становясь прозрачным, как привидение, а потом и вовсе исчезал, не появляясь снова до тех пор, пока Алан силой не вызывал его из небытия.

— Почему ты больше не приносишь нам те крупные сливы, которые растут возле большого дома? — наседали на юношу младшие братья.

— Там нет их больше, — отвечал он, отводя свои серьезные тёмные глаза, — я все оборвал…

— Да не ври, — ныли близнецы, — мы сегодня шли купаться и видели: их там ещё полно, ветки вот-вот обломятся! Просто ты боишься, что тебя увидит золотоволосая девушка…

Такое неприкрытое обвинение настолько сильно смутило Алана, что он выронил заварочный чайник, из которого наливал в тот момент в чашки пахучий, мутный от крепости настой.

Близнецы были ещё малы, но старик заметил смятение юноши. Он подозвал его к себе после завтрака:

— Ты только не думай, сынок, что я хочу что-то запретить тебе, или в чём-то тебя ограничить. Я отношусь к тебе как к родному и лишь хочу предостеречь тебя, уберечь от возможных ошибок и разочарований. Ты очень хорош собою, Алан, и тело твоё уже просит любви, потому прошу, будь пожалуйста, благоразумен…

Юноша выслушал это короткое напутствие с сыновьей почтительностью, но едва только старик отпустил его, убежал к себе и горько расплакался от стыда и неизгладимой вины: ведь совершенно не важно, знает об этом кто-нибудь, или нет, главное, что он, Алан, знает это о себе — предостерегать его уже слишком поздно, он уже оступился и теперь опозорен навеки…

Прошло около двух недель с тех пор, как случилась с Аланом его нечаянная нежная беда. В усадьбе так никто и не появился, он уже смелее стал поднимать глаза на окна, и волнение его почти совсем улеглось. Но сливы… Ветви деревьев, свисающие над дорогой, были облеплены крупными тёмными плодами, которые покачивались на ветру, чудом не срываясь вниз, словно капли какой-то тяжелой вязкой жидкости…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: