Вот чего я, Прогорелов, страшусь и чего – увы! – я не могу не провидеть в ближайшем будущем. Воистину говорю: никогда ничего подобного не бывало. Ужасно было крепостное мучительство, но оно имело определенный район (каждый мучительствовал в пределах своего гнезда) и потому было доступно для надзора. Ваше же мучительство, о мироеды и кровопийственных дел мастера! есть мучительство вселенское, не уличимое, не знающее ни границ, ни даже ясных определений. Ужели это прогресс, а не наглое вырождение гнусности меньшей в гнусность сугубую?

Интеллигенция! дирижирующие классы! И при сем в скобках: «сюжет заимствован с французского»! Слыханное ли это дело! И как ответ на эти запросы – «Разуваев, бывший халуй»! Разуваев, заспанный и пахучий, буйный, бесшабашный, безвременно оплывший, с отяжелевшей от винного угара головой и с хмельной улыбкой на устах! Подумайте! да он в ту самую минуту, как вы, публицисты, призываете его: иди и володей нами! – даже в эту торжественную минуту он пущает враскос глаза, высматривая, не лежит ли где плохо?

Знает ли он, что такое отечество? слышал ли он когда-нибудь это слово? Ах, это отечество! По-настоящему-то ведь это нестерпимейшая сердечная боль, неперестающая, гложущая, гнетущая, вконец изводящая человека – вот какое значение имеет это слово! А Разуваев думает, что это падаль, брошенная на расклевание ему и прочим кровопийственных дел мастерам!

Но да свершится. История имеет свои повороты, которые невозможно изменить, а тем менее устранить. Это, конечно, не слепой фатализм, перед которым не остается ничего другого, как преклониться, и не произвол, которому люди подчиняются, потому что за ним стоит целый легион темных сил; но все-таки это закон, и именно закон последовательного развития одних явлений из других. Явления приходят на арену истории как бы крадучись и почти не обнаруживая своей внутренней подготовки – вот почему они в большинстве случаев кажутся нам внезапными или произвольными. Но подготовка эта, несомненно, существовала, только мы, ошеломленные исконной репутацией несменяемости, которою пользовались явления предшествующие, проглядели ее. Так что когда новые вещи, новые порядки и новые дела являются во всеоружии совершившегося факта, то мы видим себя бессильными не только для борьбы с ними, но и для смягчения бесполезных наглостей подкравшегося торжества.

Увы! мироедский период, очевидно, еще не исчерпал всего своего содержания. Ему еще предстоит сказать решительное слово, и чем ближе к концу будет приходить его речь, тем жестче и неумолимее выскажется это последнее слово. Жизнь выработала известную сумму приманок, имеющих, несомненно, кровопийственный характер, и покуда эти приманки носят название утех, к ним все-таки не перестанут устремляться завистливые взоры тех, кто не боится рисковать или кто суеверно надеется на свою счастливую звезду. Покуда мудрость текущей минуты будет учить, что ввиду устранения жизненных огорчений человеческое естество необходимо упразднить, а на место его водворить и утвердить естество волчье, до тех пор всякий могущий вместить будет прямо или косвенно черпать из кладезя этой мудрости. Принцип утех – великий принцип, которому суждено вечно пленять человеческие сердца, и ежели тут есть беда, то не в том, что люди желают наслаждаться утехами, а в том, что по обстоятельствам эти утехи нередко получают характер звериный и человеконенавистнический. Вот, когда жизнь выработает нового сорта утехи, тогда сам собою изноет и мироедский период. А покуда, повторяю, придется еще много услышать жестоких и бесчеловечных слов и долго оставаться безмолвным свидетелем всякого рода бесстыжеств и неключимостей.

Как бы то ни было, но я взялся за перо совсем не с тем, чтобы протестовать. Я только намерен высказать несколько благожелательных соображений, которые, по мнению моему, вам, новоявленным столпам, в видах собственной пользы, не лишне было бы принять к сведению.

Я сам, пропащий человек Прогорелов, был в свое время столпом и сам бесчисленно прегрешал. Я был и отнимателем, и прелюбодеем, и изменником казенного интереса, и не только не полагал в том греха, но и вполне искренно был убежден, что именно на этих трех китах мир стоит. Только теперь, когда меня бесповоротно произвели в чин пропащего человека, я понял, что никаких тут китов нет. Во всяком случае, то, что мне предстоит сказать по этому поводу, будет плодом моего собственного опыта и моей собственной долголетней мироедской практики. Стало быть, верно.

Начнем с отечества. Ответь, Разуваев! знаешь ли ты, что такое отечество?

Сделавши этот вопрос, я, натурально, стараюсь уловить, какое он произвел на тебя впечатление. И должен сказать, что впечатление это, на мой взгляд, не весьма удовлетворительное. Прежде всего ты изумлен и таращишь глаза, словно спрашиваешь: и зачем ему это слово понадобилось? Нельзя даже поручиться, что ты не думаешь, что это слово бунтовское, заключающее в себе «филантропию»… Потом, однако ж, ты начинаешь шутки шутить, зубы заговаривать: кто же, мол, такого пустяка (ты употребляешь не это слово, а другое, но я из учтивости об нем умалчиваю) не знает! Но наконец, прижатый к стене, ты как-то загадочно киваешь в ту сторону, где имеет квартиру становой пристав Грацианов.

Твой кивок в сторону Грацианова убеждает меня, что ты смешиваешь отечество с начальством, или, по малой мере, ставишь представление о первом в зависимость от представления о последнем. Исполнять приказания начальства – вот, по-твоему, что значит быть истинным сыном отечества. Ясно, что ты ровно ничего не понимаешь.

Тогда я за теми же разъяснениями обращаюсь к твоему публицисту (он тебя провидел, облюбовал, он же, стало быть, обязывается и отвечать за тебя), в чаянии, что этот шустрый малый сумеет яснее формулировать то, что ты в столповой своей необрезанности только бормочешь. Но увы! и от него ничего, кроме бормотания, в ответ не слышу. Он легкомысленно перебегает от одного признака к другому; он упоминает и о географических границах, и о расовых отличиях, и о равной для всех обязательности законов, и о присяге, и об окраинах, и о необходимости обязательного употребления в присутственных местах русского языка, и о господствующей религии, и об армии и флотах, и, в конце концов, все-таки сводит вопрос к Грацианову. Словом сказать, он тоже смешивает отечество с государством и правительством, подчиняя представление о первом представлению о двух последних.

Смею тебя уверить, однако ж, что представления эти совершенно различные и что смешение их может привести к таким запутанностям, которые на практике бывают равносильны бедствиям.

Итак, в чем же тут различие?

Прежде всего отечество – привлекает; государство – обязывает; начальство – приказывает. Все это функции, конечно, очень почтенные, но и за всем тем совершенно различные. Дальше. Представлению об отечестве соответствует представление о нравах и обычаях, об играх, песнях и плясках, о приметах и суевериях, о пословицах, поговорках, притчах и сказках и, наконец, о том неклейменом, но несомненно ходячем словаре, о котором я упоминал уже выше. Представлению о государстве соответствует представление о законах, о комиссиях, издающих сто один том трудов, о географических границах, об армиях и флотах, о податях и повинностях, о казенных учебных заведениях, о дипломатических нотах и о клейменых словарях. Представлению о начальстве соответствует представление о департаментах, канцеляриях и штабах, о предписаниях, подтверждениях и о тщетных ожиданиях на сии предписания ответов, о маршировках и обмундировках, о наградах, повышениях, увольнениях и перемещениях, и, наконец, паки о предписаниях и подтверждениях.

Отечество говорит тебе кратко: живи! даже не прибавляя при этом: играй, пой песни, пляши, сказывай сказки и пр. Оно знает, что и без его напоминания все сие тебе свойственно. Государство тоже говорит: живи! но прибавляет: и повинуйся закону. Начальство выражается так: живи, но ожидай предписаний и подтверждений!

Ужели и теперь не ясно, что это функции, совершенно друг от друга отличные?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: