Беспрестанные изгибы тропинки растягивают его, как говорят монахи, версты на две, хотя это мне кажется преувеличеньем. То, что казалось на дне пропасти, вдруг оказывается на полпути, а под ним открывается такая же пропасть; слезешь к ней на дно, дно еще раз превращается в вершину, и еще раз приходится добираться до нового дна…

После я испытал, что это обычная история горных странствований. Впрочем, обрыв этот был когда-то заселен в своей верхней части. Тут стоял каменный домик, где жил адмирал Лазарев; во время крымской кампании буря сорвала с него крышу, и в настоящее время эта поэтическая дача предоставлена в распоряженье ласточек, в подражанье которым, вероятно, и устроили ее на этом обрыве. Еще ниже увидел я развалины каменного павильона, окруженного прелестным цветущим букетом миндальных дерев. Хорошо напиться чаю в такой беседке, в тихий, розовый вечер, когда море убегает из глаз неподвижною водною равниною, и высокие утесы безмолвно смотрят на него. Но морской ветер не охотник до идиллий, и ревниво оберегает от хозяйства и поэзии человека дикие утесы, которых он хочет быть единственным обладателем.

Когда я был на половине пути, вдруг над морем пронеслись, словно две бабочки. Они летели робко и низко, словно не имели надежды долететь до берега… Это были утки. Когда они сели на воду, я уже не мог различить их, хотя это было на моих глазах. Все тонет и исчезает в громадной пучине. Тогда же мне стало заметно, что и на скалах есть птицы.

Когда они летали, они казались крошечными мушками; когда садились, то безразлично сливались с камнем. Может быть, они кричали, но крик их в этой пустыне казался молчаньем; эта крошечная мгновенная жизнь не смела заявить себя в присутствии другой беспредельной жизни, которая здесь царила…

Я вздохнул глубоко и свободно, когда очутился внизу…

Отсюда вид совершенно другой, еще более грозный: утесы кажутся надвинувшимися над твоей ничтожной фигурой, и новые ряды их далекою перспективою открываются слева…

Все голубее, все туманнее становятся эти береговые твердыни, по мере ухода вдаль…

Это горы Балаклавы и настоящего Южного берега. Что сверху казалось камешком, упавшим в воду, то превращается вблизи в тяжелую и угрюмую скалу. Что казалось оттуда чуть слышным шорохом, то здесь превращается в оглушительный рокот. Все точки зрения разом переменяются.

Первый раз в моей жизни я знакомился здесь с настоящим южным морем и с его берегами. Меня поразили изумлением эти неисчерпаемые груды прекрасных разноцветных голышей, засыпавших берег: синие, лиловые, зеленые, бурые, красные, черные и полосатые, нежно-розовые и ослепительно-белые, всех тонов и всех узоров, лежали эти камни, отточенные и выполированные, как прелестные кабинетные безделушки, лучше всех яшм и мраморов; тут все: пресс-папье и каменные яйца, ядра и пули, и малые блюдца, разноцветные облатки и микроскопические пуговки.

Облизанные волною, они сверкали, как под лаком.

Посмотрев на них, поймешь, — почему наши сказки строят морским царицам подводные чертоги из камений самоцветных.

Ближе к воде и в воде лежали немножко большого калибра обмылочки по несколку сот пудов каждый. Они были раскинуты по берегу, как мраморная мебель на мозаиковом полу; нерукотворенные диваны и кресла, столы и скамейки. Волна выточила в них такие покойные выбоины, что я прекомфортабельно мог разлечься и отдохнуть на одном из таких диванчиков.

Может быть, 300 лет назад, эта кушетка покоила других хозяев, не совсем похожих на меня.

А утесы, на которые глядели они, были все те же, и море, разбивавшееся у их ног, было все то же. Отсюда взглянул я на монастырь; он висел надо мною своими живописными колокольнями и решеточками, будто занесенный в облака…

Вот истинное место для молитвы, для созерцания Бога; тут, действительно, поклонишься Ему со страхом и трепетом; тут невольно сознаешь, вместо с псалмопевцем, — прах еси и во прах отыдеши.

Я не мог долго оставаться на берегу.

Страшно непривычному человеку наедине с морем и утесами.

Подавленным и ничтожным чувствуешь себя, и не шевелится мысль о борьбе.

Я полез назад тем же тернистым и долгим путем, каким спустился. Стих Полежаева инстинктивно звучал у меня в ушах:

Я видел море, я измерил

Очами жадными его,

Я силы духа моего

Перед лицом его поверил…

Проверил ли я свою силу духа перед лицом этого моря? Не знаю, насколько был поэт искренен. Но я, со своей стороны, был вполне искренен. Море сразу меня поразило, подавило, притянуло к себе, и возможность борьбы не чудилась мне… Это — вечная, всемогущая бездна, одна волна которой — жизнь человека…

Разве возможен здесь спор, состязанье? Возможно одно забвенье, привычка, этот счастливый талисман человека, с которым спокойно живется под кратером вулкана и на могилах дорогих своих… И я, через двери недели, равнодушно вверял себя этим страшным волнам и гремящим утесам, равнодушно зевал на эту безбрежность, которая так поразила меня здесь стихийною мощью. Куда ни уходите, и сколько ни живите, вы не отделаетесь от самого себя. Человек — везде человек. Этот зрачок, привыкший столько лет сряду спокойно глазеть на поля спелой ржи, на ряды деревенских изб под соломенными крышами, скоро тем же манером будет взирать на разные дива южной природы, на скалы и бури, на зиму без снега и на виноградники вместо коноплянников, на верблюдов, на мечети…

Нужно подумать, уж не в этом ли состоит та сила духа, которая бравирует стихиями и ставит себя в уровень с ними?

VIII. Инкерман

Голгофа русской армии — день 24 октября. — Древний Инкерман. — Инкерманские пещеры и киновия. — Ветхозаветные мечты.

Ранним золотым утром ранней весны быстро несусь я по когда-то грозной дороге из Севастополя в Инкерман. Весело на душе от утра, от весны, от новизны, от быстрой рыси лошадей; роковая стезя, упитанная родным потом и кровью, этот скорбный путь, водивший нашего русского солдата и нашу русскую Голгофу, проносится верста за верстою, легко и весело, как гладкая дорожка парка. Глубокая лощина, белеющая каменоломня, начинает нас провожать справа, заставляя дорогу бежать по своему узкому карнизу. Это знаменитый инкерманский камень, белый, мягкий, легко режущийся, не требующий штукатурки; из него построен весь Севастополь.

Эти обрывистые каменоломни не только дали нам много и взяли у нас много. Это было гнездо погибели наших несчастных героев в несчастный день 24 октября 1854 г.

Здесь кипел 7 часов сряду остервенелый рукопашный бой. Эта страшная балка стала могилою тысяч, бесполезно резавших и бесполезно зарезанных. Страшен и поучителен день 24 октября…

Не нужно быть специалистом, чтобы понять его роковые ошибки… Профану совершенно ясно, что солдат — человек, что солдат — работник; что человек выспавшийся, сытый, сухой и согретый, будет работать всякую работу лучше, чем промокший до костей бедняк, утомленный бессонницею и мучительными странствованиями по глинистым горам, в непролазную грязь.

Работа солдата — колоть и рубить, влезать на батареи, ворочать пушки, бороться грудь с грудь в продолжение многих часов — потруднее всякой косьбы и молотьбы.

Этот физиологический факт надобно иметь всегда в виду распорядителю боя.

Выкидывать суворовские штуки с восьмидесятиверстными переходами, с тревогою по кукуреку, пусть уже и берется Суворов.

Призванникам не начертишь пути ни наукою, ни здравым смыслом; им дана взамен своя особенная искра, которая вспыхивает в них, когда это нужно, и мгновенно озаряет им пути предлежащего дела, другим не видимые.

Отряд генерала Павлова, главная сила инкерманского боя, только ночью с 22 на 23 пришел на свою позицию в дождь и слякоть. На рассвете 24-го уже назначен бой. Солдаты почти не спали две ночи сряду, проведя одну из них в труднейшем походе.

Неужели этот дождь, эта бессонница были стратегически необходимы для удачи дела?

Право, это все зависит от какого-то помещичьего взгляда нашего на солдата, как на существо, изъятое из-под влияния обычных естественных условий. Это тот же взгляд, который признавался когда-то, что лакею не нужно постели, не нужно комнаты, что лакей не может устать, не слезая по целым суткам с козел несущейся кареты, в которой так покойно почивал его барин.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: