Мне это зрелище было совершенно ново и очень интересно.

* * *

Весь этот день и нам было как-то душно. Даже вечером хотелось в море. Четыре охотника отправились на берег среди совершенной темноты. Тишь была необыкновенная. Словно украли море. Мы быстро разделись, чтобы вместе разом броситься в воду и поплыть.

Жутко было входить по одному.

Пока с морем не свыкся, оно долго кажется коварным врагом, от него всего ждешь.

Шумно вошли мы в воду… Вдруг вокруг нас забегали, запрыгали искры; каждый шаг ноги раздвигал струи бледного пламени, каждый всплеск брызгал огнем… На одно мгновение я был страшно озадачен. Я никогда не видал фосфоресценции моря, хотя так много читал о ней. У нашего берега фосфоресценция не была сильна, но и в этой степени, в какой была, она поражает до остолбенения… Вода насквозь проникается огнем… Племя незримо скрыто в волне и от ничтожного удара вырывается из него искрами, как из кремня. Это не пламя горящей свечи, горящего костра, а какое-то волшебно-фосфорическое, сказочное. Оно будто не освещает, а между тем светится даже сквозь воду. Странно было нам плыть в этой огненной влаге, окруженными искристыми брызгами… Эта атмосфера саламандр, несмотря на свой крайний интерес, не манила на долгое купанье.

Хотя и хорошо знаешь существенную причину явления, однако ум — одна, чувство — другая вещь; русскому человеку, питомцу нянькиных сказок, все-таки немножко неловко в этой горящей воде, в этом текущем огне.

Когда мы возвратились к нашим дамам с рассказами об открытом чуде, на всех столах балкона уже дымились самовары. Хотя мы выкупались и в горевшей воде, однако было очень приятно после морской прохлады присесть за горячий душистый чай. Ночью все дамы отправились с нами к морю, и мы долго потешались, зажигая иллюминации разного рода в морской воде; от каждого брошенного камня сыпались из воды бледные искры, а когда кто-нибудь начинал болтать в воде палкою, казалось, что он мешал расплавленную жидкость…

* * *

Пустое сердце и легкомысленная голова человека проникаются чем-то строгим и священным, созерцая ночное небо. Только ночью человек видит свой мир в сообществе других миров.

Эти миллионы чудных миров светятся и роятся вокруг него, как песок морской, а свой привычный мир, привлекающий и отвлекающий от всего остального, теперь скрыт темнотою.

Эгоизм и узость земных стремлений, царящие беззастенчиво при шуме и блеске дневного существования, когда освещен только ты и все твое, смущаются безмолвных свидетелей, отовсюду взирающих, и пригинаются в темные углы, где они чувствуют настоящее свое место; а вместо них тихо выступают другие, кроткие, невоинственные силы, которым не стыдно звезд и которым не чуждо небо…

Чувство поэтическое ждет ночи, как робкая ночная птица.

Ночью все, придавленное эгоизмом или жадностью человека, спешит подышать свободно: зверь точно так же, как и мысль.

С балкона, торчащего высоко на горе, как гнездо ласточки, сквозь кипарисы и тополи, видны высокие горы и широкое море, и над ним высокий и широкий свод, переливающий звездами, как золотым песком.

Когда этот звездный свод и это море наполнят вашу грудь, вы чувствуете вдруг какую-то боль разочарованья. Было время, когда звезды говорили вам что-то ясное и сладкое, и тогда понятна была благоговейность вашего созерцания. Но что она теперь, этот досадный остаток лжи, в которую иногда так хочется уверовать? Зачем она дразнит душу?

Тихо сошли мы по крутым ступенькам, высеченным в скале, в винограднике. Балкон и галереи, освещенные красноватыми огнями, заслоненные черными фигурами кипарисов, глядят на нас сверху; мы спускаемся все ниже и ниже, тихо и молча; виноградник со всех сторон дышит на нас прохладою; кипарисы темнеют в синеве ночи, тонкие и легкие, как минареты. Но гораздо выше их сияют небесные звезды…

Горы, облегшие окрест нашу долину, резко вырезаются своими сплошными черными силуэтами на звездном небе, все одинаково близкие, все равно высокие. Мы спускаемся к морю… Его нет. Оно слилось туманною степью с туманным синим небом, и казалось, что прямо от черного берега поднимается небесный свод.

Юпитер горит ярко и бело, и его бледное отражение, словно отражение луны, широким столбом перепоясывает незримые воды…

Тихо опустились мы на каменистый берег и стали слушать ночь… Прибой редко и слабо плескал о голыши; забывшись, чудилось, что из туманной воды кто-то силится осторожно вылезть на берег… На далеком скалистом мысу отрывисто и резко прокричала морская птица.

Из лесной долины, на которую спустились влажные облака, слышался плач филина.

Страшно человеческой мысли в ночном безмолвии; но еще страшнее, когда сверху бездонная тьма неба, снизу темная пучина моря. Что там, в этой неисповедимой темноте, в этих недостижимых глубинах? Зачем нужен этот несчастный кусок мозга, мучающий себя, ничего не ведающий, ничего не могущий? Зачем эта бесконечная цепь безответных вопросов, зачем это беличье колесо порывов, ни к чему не ведущих, кружащихся вокруг самих себя?

Не счастливее ли нас этот сыч, меланхолический житель ночи, который посягает и плодится, охотится и пожирает, не думая о глубинах и темнотах… Что-то могущественное живет и в темную ночь в морской пустыне; эта незримая жизнь придавливает твою.

Чужда она тебе и страшна она тебе. Это жизнь вечности, жизнь стихий и миров.

Лучше всех нас ощутил ее древний индус, которого она раздавила более, чем всех нас. Волна, ветер, планета живут этой страшной, безличной жизнью. Ею живет и наша могила, оттого нам душно от ее прикосновения. Оттого тяжело ночью на пустынном берегу безбрежного моря.

* * *

Жизнь в пустыньке Чолмекчи, если хотите, в ските Чолмекчи, протекает в философской простоте, в монашеском однообразии. С Чолмекчи не нужно Фиваиды.

Не мудрено, что монастыри издревле гнездились здесь, по теплым скалам юга. Впрочем, имя Чолмекчи — далеко не монастырское. Строго говоря, Чолмекчи значит Тюильри. Чолмекчи по-татарски — черепичный или горшечный завод.

Когда он был, трудно догадаться, хотя следов завода много, и находимые остатки посуды совершенно схожи с амфорами и другими, столь известными сосудами древних греков.

Вставать надо рано, иначе пропадешь от жару; несмотря на море, несмотря на леса и высокие горы, жарко здесь на каменном берегу. Все камень — берег, дороги, гора, виноградник; когда разденешься, чтобы лезть в море, босой ноге нет сил выдержать прикосновение горячих голышей. Точно ступаешь на разожженные утюги. Никакая чаша вас не спасет, крымское солнце — не наше русское, да и крымские леса — не наши русские. На прибрежных горах, если они не подымаются в прохладный воздушный слой, как Кастель, дубы и вяз — карлики и уроды. Они худосочны, мелкорослы, искривлены, как семья несчастного пролетария, воспитавшаяся в лишениях всякого рода. Лист мелкий, сухой, сучки обращены в колючки; травы нигде нет, нигде мягкого чернозема или даже глины, где бы можно было уставшему пешеходу растянуться, по русскому обычаю, руки под голову, носом кверху.

Как иногда просится тело, измученное карабканьем по горам, на зеленую постель, но, кроме камней да черепков, ничего не отыщете; лучше и не ложитесь, даже и не садитесь.

Вся растительность — растительность пустыни — пахнет Палестиною и Синаем.

Смолистые теребинты, сухие венки тамариска, неизбежное держи-дерево, на котором больше иголок, чем листьев, и которое многие считают за те именно тернии, из которых был сплетен венец Христа, — шиповник, ежевика, боярышник да мушмула — вот кусты и деревья морского берега.

Но по голышам, обливаемым морским прибоем, на почве, на которой не ожидаешь встретить никакого признака жизни, растут, между тем, сочные и толстые стебли glaucium'a с яркими желтыми цветами, молочай особого рода, тоже очень жирный и кустистый; немного повыше по обрывам скал, кустятся ярко-зеленые букеты кермека, стелются длинные плети каперсов с их великолепными белыми цветами и еще более великолепными зелеными плодами с мякотью, малиновою как кармин.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: