Оно глодало эти горы, когда они застроились замками, зазеленели виноградниками; глодало, когда они обратились в могилы, гложет теперь, и вечно будет биться и стенать в берегах своих, даже тогда, когда уже некому будет слушать и трепетать от этих диких стенаний Титана…
Хорошо делали те, кто бежал в пещеры гор, на берега пустынного моря, чтобы умереть там для мира и жить для вечности. Лучшей школы не найти им, как море и горы! Этот громадный скит, без писаных уставов, без бичеваний, без крепких стен, сделает человека молчальником и созерцателем.
Черная зимняя ночь на Черном море мрачнее всякой схимы охватит подавленную душу человека; а этот неотразимый прибой, вечно разрушающий, уносящий и покрывающий, переживающий века и царства, как мимолетные волны, эта всесильная мощь стихии, заставит всякого уверовать, что все на свете тлен и суета…
Может быть, иноки, жившие по зеленым горам Южного берега, и знали минуты наслаждения; может быть, их восторгала ни с чем не сравнимая минута восхода солнца за судакскими горами в тихое безоблачное утро… Может быть, алые тени крымского вечера, обливающие таким томным огнем небо, леса и горы, радовали их, как радуют теперь и меня. Но я знаю, что эти наслаждения и радости неразлучные с грустью. Общий фон всякого чувства — здесь в приморской пустыне — грусть… Пойте, танцуйте, смейтесь, а на заднем плане стоит темное облако грусти…
На пустынном море вам в глаза пристально глядит вечность; вы от нее не заслонитесь, не отвернетесь; она охватывает вас, как воздух или волна. Здесь все вековечное, стихийное, все — могилы индивидуального и случайного…
Может быть, оттого птицы не поют на море; может быть, оттого так сурово и неподвижно всякое дерево, всякая трава, растущая у моря.
Я говорил уже, что некоторые птицы боятся моря; я убедился в этом своими глазами… Человеку тоже не поется над морем; даже в простом разговоре голос его невольно спадает и становится серьезнее, словно в присутствии кого-то страшного… Море, говорят, было началом мира, море, говорят, будет концом его. В хаосе дух Божий носится над водами — оне одне предшествуют всякому существу.
Я не видал моря в веселых берегах Неаполитанского залива, обставленного смеющимися виллами, цветущими садами, исполненного шумною жизнью.
Без сомнения, не то говорит наблюдателю такое море. Но часто бывает тяжело его впечатление здесь, на этих безлюдных и бесплодных берегах, напоминающих Палестину и обожженные солончаки Мертвого моря. Здесь ничто не развлечет вас, не отуманит иллюзиями, и конечный вопрос всякого существования звучит здесь с неотразимою и невыносимою ясностью…
Насколько море страшит, настолько ласкает вас и убаюкивает голубой день и золотое солнце… Подходишь близко-близко к воде, с сачком в руке, и начинаешь следить за колыханием целого стада медуз, прибитых к берегу. Прозрачные, точно едва очерченные на воде каким-нибудь нежным резцом, эти пузыри жидкого хрусталя, однако, дышат, едят и двигаются…
Вытягиваются какие-то неосязаемые нити, мелькают сотни микроскопических ресничек, и бесцветная пустота в бесцветном теле сжимается и раздумается. Происходит какой-то процесс, проявляется какая-то жизнь… Много энергии своего рода, деятельного стремления к цели, много борьбы… и вдруг легкий всплеск, набежавшая волна толкнула прибрежную волну, и прозрачные пузыри неслышно ударились о камни; они всплыли выше, но уже не двигаются их реснички, пустота не глотает, и вся прозрачная горбушка расселась по краям на лопасти, как шляпка прозрачного гриба, раздавленного ногою. Было — и нет ничего! А в стаде было много молодых, недавно сформировавшихся.
Тысячи таких медуз разбиваются ежедневно в каждый такой маленький прибой, на том клочке берега, где я купаюсь; многие тысячи тысяч на всем берегу. И они родятся, растут, хлопочут о себе. Так сложно и вместе художественно, просто их устройство, так красива их нежная жизнь в этой влаге, которая, кажется, гуще их самих; верно, они нужны для чего-нибудь. Но на пути их голыш, случайно столкнутый моею ногой, — и они исчезают, они не нужны больше!.. А мы философствуем о судьбе народов, о законе прогресса…
* * *
Тишь на море для меня страшнее волн. Волны не дают думать, а для человека нет ничего страшнее собственной думы. Волны наполнят ваши чувства и вашу мысль; из-за их плеска, рева, из-за их скачки вы ничего не увидите и не услышите; шторм шумит у вас в груди и голосе, и, смущенный шумом его, притихает капризный хозяин, мучающий вас внутри. Когда плывешь в спокойную погоду от берега прямо в море, в ту сторону, где пределы пучины не достижимы никакому глазу, совершенно один со своею фантазиею, и вдруг дашь себе невольный отчет в том, что кругом тебя, делается действительно жутко.
Все больше пропадает берег, все дальше втягивает вас в море, все глубже становится водная бездна, над которою висите вы, напрягая свои слабосильные мускулы.
И кажется, что вы теперь совсем во власти моря, что оно не даст вам вернуться назад, а будет нести вас все дальше и дальше…
Ваша маленькая голова, потерянная в безбрежной, колыхающейся равнине, одна только чуть виднеется над бездонными хлябями; самый слабый всплеск волны закрывает ее от взора… И над этой-то крошечной головкой, которая как Ноев ковчег одна несет в себе смысл и жизнь среди разрушительной стихии, над всем воцарившейся, над этой головою вдруг тихо начинает вспухать и подниматься легкою горою все необъятное пространство моря, от трапезундских и синопских берегов и от одного края горизонта до другого, поднимается прямо на вас, на вашу крошечную торчащую голову… Прошло, колыхнуло вас на минуту, очистился перед вами горизонт, и опять вся морская равнина медленно начинает подниматься на вас сплошным фронтом, опять напирая на вас и колыша вас… Это не волна, это так называемый прибой.
Море совсем тихо, а прибой, гряда за грядой, ударяет о берег и рассыпается на нем, шурша голышами. Я не понимаю причины этих ритмических, весьма правильных ударов. Словно в море пульс бьется. Иногда прибой слаб, иногда усиливается до того, что трудно войти в море. Можно даже заметить некоторую периодичность этого усиления и ослабевания.
Невольно хочется видеть в этом прибое слабые следы морских приливов. От волнения на море прибой мало зависит; случается, что в большую волну нет совсем прибоя, и, наоборот, при сильнейшем береговом прибое, остальное море спокойно.
Большой прибой очень красив. Берег, обыкновенно покрытый водою, обнажается на значительное расстояние, и вам делается видна вся влажная мозаика береговых скатов.
Прибой у крутого берега бьет одним валом, не образуя параллельных гряд, догоняющих одна другую, как это замечается у мелких берегов. Вал прибоя густой и тяжелый, грязно-бурого цвета, с пенистою гривою на хребте, поднимается иногда выше человеческого роста, и, остановившись у подошвы обнаженного ската, вдруг переламывается по всей бесконечной линии своей и тяжело рухает вниз… Кажется, что он обрывается через какой-нибудь невидимый барьер. Гул, плеск, шипенье оглушают вас; целая скатерть расплющенной воды, кружась и шипя, взбегает вверх по скату берега, обливая песок и голыши на далекое пространство. От белой сплошной пены берег кажется облитым сметаною… Быстро сбегает эта водная скатерть опять вниз, с шумом унос за собой камешки. Интересно входить в прибой в момент его перелома. У кого спина и грудь не очень церемонны, то только и может пробоваться это удовольствие. Слабогрудому может быть худо. Редко устоишь под ударом водной массы, обрушающейся на вас сверху; ноги подламываются сами собою, камни бегут из-под ног, и вы описываете такие курбеты, на которые нельзя смотреть со стороны без смеха; прибой закрутит вас, как ловко пущенный волчок, и выкинет на берег вместе со щепками и медузами. А прорвитесь сквозь барьер прибоя, будете себе спокойно плавать по неподвижной поверхности. Когда смотришь на сильный прибой с прибрежной горы и можешь окинуть одним взглядом все входящие углы боевой линии берега, все эти бастионы, образуемые мысами и заливами, то движение прибоя кажется энергическим штурмом огромной армии, которая дружным, развернутым строем бросается разом на всю линию укреплений.