Играл мастер своего дела, и игра меня поразила. Такую близость поэтически-настроенной души к инструменту, выражающему это настроение, редко найдешь в другом инструменте.

Кроме того, я в первый раз слышал теперь хорошо спетую татарскую песню. В ней много прелести. Это прелесть какого-то наивного детского характера: детски-шаловливая и детски-плачущая; главное богатство ее в коротких, нежно переливающихся трелях, в каком-то беспрестанном дрожании, поднимании и упадании голоса…

Дудки поют как свирель, только полнее и резче, а меха гудят и ревут, давая общий фон переливам темы. Дудки тут солисты, меха — хор под сурдинку. Вообще, игра оригинальная и чрезвычайно приятная. Чабан играл для меня, и когда я поблагодарил его, он сыграл мне еще веселую татарскую песенку. Она игрива и мила, как невинная шалость ребенка. Странно, что безмолвный и равнодушный татарин мог создать такие жизненные и нежные напевы…

Но ни прелесть песни, ни искусство музыканта, ни оригинальность игры не могут объяснить той полноты наслаждения, какую испытывал я, слушая пение чабана. Минута была тут все.

После страшной горной грозы и ночного путешествия по дебрям, здесь, в заоблачной пустыне, среди спящих отар овец, среди стай волков, осаждающих отары, при свете костра, в земляном шалаше, услышать нежно-стонущую песнь на инструменте шотландского гайлендера, песнь, пропетую полупастухом, полуразбойником, в звериных шкурах — это не часто приходится испытать в рутине нашей цивилизованной жизни.

Неудивительно, что сильнейшее наслаждение мы получаем именно там, где открывается нам еще что-нибудь неведомое.

Неведомое у нас такая редкость, что делается драгоценностью. Может быть, оно-то и гонит в полярные моря, к истокам Нила и в кратеры вулканов.

Еще не замолкли очаровавшие меня звуки, как вдруг, в глубокой тишине бешено рванулись собаки.

Чабаны пронзительно, с каким-то особенным отчаяньем загоготали в разных местах. Певец мой быстро вскочил на ноги; в углу стояло его ружье, он схватил его и, сгибаясь, как хищный зверь, широко шагая, выбежал из шалаша. Я ждал, что будет?

Выстрел раздался сухой, короткий, но его тотчас же разнесло громом по скалам и оврагам; чем дальше, тем глуше; казалось, он скатывался с Чатыр-дага в подземную пропасть. Собаки лаяли на бегу, все удаляясь.

Чабан возвратился через четверть час, по-прежнему спокойный и угрюмый, зарядил опять ружье, опять поставил его в угол и подсел опять к своим котлам.

— Кто-то подходил, — объяснил он мне.

— Волк?

— Нет, человек подходил.

Меня удивило, откуда тут возьмется человек, кроме своих же чабанов. Лезть на Чатыр-даг в глубокую ночь, за одною овцою, зная чабанов и их собак — промысел довольно невыгодный. Чабан знал скверно по-русски, и мы с ним разговорились. Он рассказал мне, что чабаны других отар часто крадут овец, зная хорошо натуру собак и все обычаи кочевья.

Многих сами собаки знают; это облегчает самое воровство. Причина воровства весьма проста: чабаны нанимаются у хозяев не за деньги, а за овец; получают все готовое, пищу, одежду и награду штук 20 или 16 овец, по уговору.

Это вполне библейский способ, напоминающий пастушество Иакова и Моисея. Овцы пастуха остаются в стаде, пока пастух при нем. У некоторых молоденьких чабанов, которых я видел у огня, есть уже по 40 и по 50 овец. У старых бывает по сотням. Таким образом, чабан, оберегая стада хозяина, оберегает и свою собственность; он не простой наемник, а как бы пайщик, участник в хозяйской выгоде. Чем лучше уход за стадом, тем удачнее плодится оно, тем меньше овец погибает. Собственный интерес чабана заставляет радеть о хозяйском добре; волк, голод, болезни не будут разбирать, что хозяйское, что чабанское.

Оттого-то чабан роднится со своими стадами; это отцы овец, а не погонщики; конечно грубые и жестокие отцы, отцы-дикари. Они знают в лицо каждую овцу, каждого барана. А нам кажется их стадо однообразным и безличным, как волны моря, как поля ржи. Чабаны не считают обыкновенно овец; но вечером и утром они переглядывают их, и тотчас замечают, если нет одной, двух, десяти.

Замечают не по числам, а по физиономиям; как опытный надзиратель, войдя в класс, без переклички замечает отсутствие Петрова или Иванова, ибо не видит слишком знакомой физиономии их, так легко замечает отсутствие своих питомцев чабан. Счет производится только старшим чабаном, атаманом целой отары, в известные сроки, с целью учета и проверки подчиненных ему чабанов. Таким образом, отара, как полк на батальоны, разбивается на отдельные стада, и каждое стадо имеет своего патрона, отца, руководителя, с которым днюет и ночует, на полной ответственности которого лежит всякая овца.

С политико-экономической точки зрения, это весьма удобное устройство, самое современное и либеральное, несмотря на всю патриархальность: каждая хозяйственная община живет вполне самостоятельно на свой страх и по своей воле; паси, где хочешь, как хочешь; чабану дается только одна задача: сбереги, наплоди овец; средства зависят от него. Ему не предписывается каждый шаг, а только по временам контролируют его действия. Нехорош, невыгоден — его отстраняют. Собственная выгода принуждает его быть старательным и даже честным. Сами хозяева не в состоянии следить за действиями чабана. Чтобы учитывать их и наблюдать за ними, необходим мастак из них же самих. Поэтому все заботы хозяина направлены к тому, чтобы отыскать надежного атамана. Он пользуется безграничным доверием; он приискивает других чабанов; он требует с них отчета, не давая сам отчета хозяину; он получает деньги и припасы на содержание, собирает молоко, сыр. Ему ничего не стоит обмануть хозяина, ничем не рискуя: съел волк, упала в пропасть, подохла, мало ли что может случиться с хилою овцою. Его не уличить, поэтому ему необходимо доверять; но его самого трудно провести: он знает всякую норку в горе, куда волк может затащить овцу; он разыщет каждую косточку и узнает всю подноготную про неисправного чабана. У чабанов свои принципы чести, от которых они редко отступают. Есть же такие принципы у разбойников, у отъявленных бездельников. Каторжник, совершивший не одно человекоубийство, гнушается скоромным в великую пятницу, а бесстыдный взяточник считает иногда невозможным пройти мимо нищего, не сунув ему копеечку. То же с чабанами. Большою частью, они строго соблюдают хозяйскую выгоду: не зарежут, не продадут его овцы, данной им на сохранение. Своих собственных овец тоже жаль. Остается украсть из соседней отары не нашего прихода, поэтому и греха нет. И вот, тот же чабан, который так сурово нравствен по отношению к своему хозяину, опоясанный молитвою Мохаммеда, лезет как волк в чужое стадо и крадет. Мало — крадет: открой его чабан-хозяин, напади на него, он вынет нож и, если может, зарежет его. Прежде это случалось очень часто. Как говорил мне рассказчик.

До выселения татар, отар было множество; на одном Чатыр-даге кочевало их до 35-ти, по несколько тысяч каждая. Тогда-то чуть не каждую ночь происходили стычки и убийства. Отыскать было невозможно — чабаны проводят месяцы на яйлах, пока встренется кто из родных, заглянут на горы, справиться. "Не знаем, да не знаем; был у нас, взял расчет, и пошел!". Тут ведь ни паспортов, ни контрактов, ни квитанций! Обыщи-ка, ступай, все провалы и пещеры Чатыр-дага! Должно быть, было хорошее времячко и хорошие молодцы, когда этот дикарь-чабан говорил про них с ужасом и отвращением, как про разбойников. А он сам, признаюсь, казался мне настоящим разбойником, и я не вполне был уверен, что встреча с ним в одиночку на глухой лесной дороге окончилась бы всегда дружелюбно.

Везде и во всех обстоятельствах невежество похоже само на себя. Хваленое гостеприимство бедуина, который, тотчас по выходе путника из шатра его, садится на лошадь, чтобы подстеречь его в пустыне, — буквально повторяется в жизни этих горных дикарей; нам можно было спать спокойно, хотя бы вместо чабана у костра сидел настоящий бандит.

Гостеприимство священно даже для невежества, даже для разбойников по ремеслу. Кому из нас не случается быть радушно принятым, обласканным, накормленным в доме человека, которого каждый кусок хлеба украден у нуждающихся в нем и зависевших от него.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: