- Может быть, вы приляжете? А я бы согрела вам немножко настоящего кофе...
Я понял, что она боялась за целость своей обстановки и, может быть, даже за свою жизнь. Но я не мог остановиться, я пел.
К вечеру у меня пропал голос. Я метался всю ночь и поутру, еще в постели, с боязнью взял невысокую ноту. Все стало ясно: у меня был, как угодно, порядочный бас. В голосе перекатывалась рокочущая хрипота, и, чем ниже я брал ноты, тем лучше шли мои дела.
Я полетел в театр.
В этот сезон великолепный Рихард Кваст, сманенный театром побогаче, покинул нашу оперетку. Музыканты, солисты и прежде всех сам директор чувствовали себя осиротелыми. За пультом сидел коротенький неуклюжий человечек по имени Зейферт. Он имел только один порок: ему, как дирижеру, не хватало двух его рук, и когда он подавал вступления инструментам и актерам, его корчило и ломало от усилий, глаза, рот, брови, кожа на затылке, плечи, локти наперебой торопились принять участие в этой музыкальной шутке военного времени. Он был профессиональным пианистом, наверное тапером, и когда приходилось разучивать с певцами партии, натуго вколачивая в уши новые мотивы, он показывал себе цену.
Я застал его за роялем. Вокруг стояли мои знакомцы - рыжая фон Сезмон, Лисси. Поодаль кучились хористы, выпячивая перед собою нотные листки.
- Довольно, - сказал капельмейстер, кивнув певцам. Они начали выходить, он тыкал тупыми пальцами по рыжей расшатанной клавиатуре.
Я стал рядом с ним. Он велел мне тянуть ноты, которые возьмет на рояле, и для начала дубанул в "ля". В этом состоял экзамен. Когда он кончился, я услышал проникновенный голосок Лисси:
- Герр капельмейстер, это, наверно, наш будущий премьер?
- Вы еще тут? - удивился Зейферт.
- Мы не могли оторваться от этих божественных звуков, - пропела фон Сезмон.
Капельмейстер бесшумно, точно тряпичный мяч, выкатился за дверь, а Лисси бросилась ко мне с объятиями. Она считала, что дело в шляпе, мне же казалось, что она дурачит меня, и в отместку я придумывал, как почувствительнее съязвить насчет ее птичьего голоска. Но тут возвратился капельмейстер, загадочно сообщив, что меня ожидает директор.
Все, что затем произошло, было сплошною причудой. Я был нанят в театр хористом с обязанностями исполнять эпизодические роли в оперетке и в драме, за что получал надбавку к жалованью. Я обязан был явиться на работу в тот же день, вечером.
Спустя час я сидел у Лисси перед зеркалом.
- Мажь гуще, не стесняйся, - поучала она, - главное в гриме - вазелин. Вазелин сначала, вазелин в конце. Гуще, гуще! Если бы ты мог его глотать - и это не повредило бы.
Меня покоряло ее бескорыстное усердие. Она всего единственный раз вспомнила о подоплеке истории:
- Будешь хлестать шампанское - не забудь меня, обезьяна. Твой химик скрючится, когда узнает, что ты сегодня выступаешь...
В театре мне отвели место в уборной хористов. В костюмерной гардеробье Краузе примерил мне фрак и сказал, что фрак входит в обязательный актерский гардероб и что по сходной цене он готов мне сшить мировой шедевр этого рода. В реквизиторской мне дали испачканную полотняную хризантему, и я продел ее в петлицу шелкового лацкана. Вместе с другими хористами я уселся на сцене перед маленькой эстрадкой. Шла "Сильва", или "Царица чардаша". Мы изображали кутящую золотую молодежь. В наших бокалах был налит лимонад. Бутылки стояли пустые. От закулисной прохлады и оттого, что во мне невольно возникали мои школьные мечты о театре, о цирке, о балаганах, меня знобило, пока не подняли занавеса. Я стал представляться выпившим богатым повесой.
Фрейлейн фон Сезмон подмигивала мне с эстрадки огромными, измазанными в синее глазами и пела:
Oh, la-la, so bin ich gebaut! 1*
______________
* 1 О, ля-ля, так я создана! (нем.)
Я аплодировал ей, и я чувствовал себя обыкновенным дураком, и мне это было до стыда обидно.
5
Любовь нам запретил магистрат. За общение с немецкой женщиной нас, русских, сажали в лагерь. Приходилось ловчить, и только неотвязная страсть толкала девушек к рискованным аферам.
С Гульдой я встречался на променаде, в глухой, тянувшейся вдоль забора аллейке, куда никому не приходило на ум заглянуть. Эти укромные места в центре города я начал изучать еще в первый год войны при необыкновенном случае.
В безлюдные сумерки к нам на скамеечку подсел ландштурмист-баварец. От него далеко несло пивцом, но покладистость интонаций, отеческие манеры расположили к нему, и мы принялись болтать. Он приехал с фронта и был набит доверху рассказами о русских. Вдруг он стал допытываться - кто мы? Нас было трое: господин художник Шер, я и папаша Розенберг - старший из колонии и наш путеводитель по газетной премудрости. В схватке с баварцем, загоревшейся мгновенно, папаша Розенберг сдрейфил первый. Сначала мы попробовали навести противника на ложный след, потом - обернуть разговор в шутку. Но ландштурмист гнул свою линию по-военному, не поддаваясь хитростям и лукавству врага: мы молоды и здоровы, значит, мы должны находиться в окопах; мы не в окопах, значит, мы - иностранцы; может быть, мы - чехи, но чехи тоже обязаны сражаться в окопах; значит, мы - не чехи; но тогда, может быть, мы враждебные иностранцы, может быть, доннер-веттер, мы - что-нибудь вроде русских?!
Вот тут-то и дрогнул папаша Розенберг. Не распрямляясь во весь рост, а только чуть-чуть приподнявшись над скамейкой, он вдруг пустился вприсядочку прочь по аллее, в расчете на густоту сумерек. Это повергло баварца в изумление. Он встал и молча сделал шаг назад. Он выхватил из ножен тесак. Он занес его над годовой. Он раскрыл рот и секунду побыл в неподвижности. Потом он закричал и пошел в атаку.
Шер опрокинулся через скамейку на спину. Я помчался напрямик через газон. В бегстве я слышал вой баварца. Он рубил и колол тесаком кусты, цветы, ветви ясеней и лип. Он созывал на помощь, и я различил чей-то присоединившийся к погоне усердный топот.
Тогда, миновав две-три узенькие аллейки, почти тропинки, я выбежал к забору и обнаружил заросли, глухо прикрывавшие заброшенный путь. Он увел меня от опасности. Ландштурмист оказался негодным тактиком: преследуя всех нас вместе, он никого не догнал. Наш урон был невелик: Розенберг потерял пенсне, Шер расшиб ногу.
Год спустя я продолжал изучать променаду уже не один, а с Гульдой. Мы встречались, подробно вырабатывая план свиданий. В промежуток между встреч мы ничего не знали друг о друге. Нам казалось, что предосторожность и оглядки отравляют наше существование. Мы не замечали действия, которое оказывала на свидания их тайна. Мы многого не замечали. Эти вечерние часы в неподвижной чаще листьев, это скольжение от одного пятна прокравшегося света к другому, это прислушивание к вздрагивающим городским шумам, все это незаметно покорило нас навсегда.
Когда я рассказал Гульде про выигранное пари, она долго смеялась. Странно, но ее тоже больше всего забавляло, что химику придется раскошелиться на шампанское, и рядом с таким зрелищем мои театральные приключения жалко бледнели.
- Ты серьезно хочешь остаться в театре? - весело спросила она.
Я немного обиделся, чувствуя приступ заносчивости и в тайных мыслях уже считая, что театр, вероятно, мое призвание.
- Я приду взглянуть, что ты там такое делаешь, - сказала Гульда, не скрывая насмешки.
- Думаю, что я не хуже тех идиотов, которые поступили в театр раньше меня.
- Ну, если ты сравниваешь себя с идиотами...
Мы расстались спокойнее, чем всегда. Обычно эти минуты были полны тоски и невысказанных сетований. Мы должны были расходиться именно тогда, когда страшно хотелось остаться вдвоем. Мы очень мучились.
Наша дружба давно вступила в поле общих ожиданий, неоспоримых для нас вкусов. Мы исповедовали экспрессионизм пристрастно и жарко, а то вдруг отвергали и возмущенно высмеивали его, сдирая со стен когда-то с обожанием навешанные картинки. Гульда приносила мне "Die Aktion". Склонившись над ним, мы мечтали о своих будущих журналах. Мы рисовали наши издательские марки. Мы дарили друг другу скандинавцев - Август Стриндберг, Бьернсон, Гамсун плотно жались на моих полках, и, глядя на желтые парусиновые переплеты, я думал, какие полки надо будет мне строить, если я нежно проживу с Гульдой всю жизнь. Неужели возможна на свете любовь, при которой женщина не подарит мужчине ни одной книги? Если рука возлюбленной не коснется вместе с тобою книжного переплета, она никогда не раскроет ни той ласки, ни того обаяния, которые в ней таит природа.