Тогда Генрион гаркнул изо всех сил, чтобы перекричать его пенье и гул рояля:

- Держите лево, любовник, лево!

Всех, кто был на сцене и за кулисами, взорвало смехом, а Брейг застыл с протянутыми руками, как уличный слепец. Потом его руки опустились. Он повернулся к Генриону. Все притихли. Он сказал негромко:

- Благодарю вас, господин режиссер.

И Генрион вдруг объявил перерыв.

В реквизиторской, где постоянно, как в клубе, толкались актеры, в отсутствие Брейга и Генриона начались пересуды - кто прав. Шуберт ведь тоже был слеп, - решили одни; не настолько, - смеялись другие, - чтобы обнимать вместо возлюбленной посторонние предметы.

Шер применил на этот раз в театре свою настоящую профессию. У него всегда водились по карманам карандашные огрызки, уголь, мелки. Его соблазнила чистая беленая стена, случайно высвобожденная из-под диванов и кушеток, расползшихся по углам реквизиторской. Шер дал себе волю, и на стене появился Брейг, нащупывающий в пространстве бедняжку Лисси, которая стоит у него за спиною и в страшном перепуге тянет его за рукав.

Карикатура всем понравилась, над ней хохотали, особенно Лисси. Тогда Шер нарисовал на стене Лисси, и снова все принялись хохотать, особенно фон Сезмон, а Лисси сказала, что карикатура неудачна, и ушла. Шер нарисовал тогда фон Сезмон, и смех поднялся еще веселее, особенно хохотал пришедший Генрион, а фон Сезмон, передернув плечами, ушла. После этого Шер посягнул на самого Генриона, и все надорвались от хохота, а режиссер полушутя погрозил пальцем перед носом Шера и тоже ушел. И так понемногу все уходили, и смех утихал, утихал, а стена заполнялась карикатурами, и наконец пришел Брейг.

Он подошел к Шеру, величаво улыбаясь, и сказал:

- Говорят, вы нарисовали на меня карикатуру. Где она, покажите?

Шер робко подвел его к стене.

Брейг поправил очки и стал водить свое лицо по контурам рисунка, как будто выбирая место на стене, чтобы приложиться губами. Потом он долго смеялся, отдаляясь от стены и приближаясь к ней. Потом он повернулся к Шеру, взял его руку, с усилием всмотрелся в его лицо.

- Вы - талантливый человек, я рад, что знаю вас, - сказал он и еще засмеялся, натуго сжав морщинистые веки.

7

В этой пьесе я исполнял свою первую роль - седельного мастера, жениха одной из трех сестер, вокруг которых вертится действие. Мое имя напечатали в программе, хор вдруг опустился ниже меня на крутую ступень. Стоя за кулисами, в ожидании реплики, ощущая локтем руку помощника режиссера, напутственно подталкивавшего актеров и актрис в момент выхода на сцену, я с каждым разом приятнее чувствовал, как мое волнение становится сладкой привычкой. Пьеса проходила с аншлагом, по праздникам давалось два спектакля, публика блаженствовала, директор источал добро, и днем и ночью улыбаясь.

Конечно, успех не мог сравниться с Веной. Там, в прославленном театре, эта оперетта не сходила со сцены второй год, и изнуренная труппа, отчаявшись, подала на антрепризу в суд, требуя расторжения контрактов. Мы дисквалифицируемся, мы становимся граммофонами, мы теряем актерский, мы теряем человеческий образ, мы молим о пощаде, - взывали артисты. Но венцы только и хотели бы всю жизнь слушать одну эту оперетту, и суд решил в пользу антрепренера: извольте петь и плясать, господа комедианты, коли вам платят деньги!

Я тоже пел и приплясывал и тоже начинал уставать, но моя усталость была отходчивой, мне льстило, что я устаю, и во мне, как молодые дрожжи, пузырилась и занималась еще несмелая гордыня актера. Но я боялся показаться смешным и предпочитал грустные позы.

- Ты, обезьяна, - сказала мне однажды Лисси, - гордись в открытую, будет лучше дело. Ведь все кругом видят, что ты сам не ожидал таких феерических побед... Или, может, ты и заправду печален?

Это было на репетиции, в перерыв. Мы находились в уборной Лисси. Дневной свет обличал дешевку развешанпых по стенам голубых кринолинов. Лисси штопала шелковый чулок, насучив его на деревянный гриб. Сидя на гримировальном столе, она болтала ногами, я стоял подле нее.

- Печален заправду, - ответил я.

- Она ушла от тебя?

- Она ушла.

- Ах ты! Это грустно. Если она презирает актеров, значит, она с дурью. Обезьянничает с аристократов. Лисси вздохнула.

- Ну, что же, поцелуй меня, тебе станет легче. Она обняла меня рукою в чулке, я подвинулся к ней. Она целовалась серьезно. Ее нос показался мне крошечным - так хорошо она им управляла. Она больно задела деревянным грибом меня за ухо и долго повторяла:

- О, прости, о, прости...

- Но, может быть, она еще вернется? - спросила она, растягивая чулок на грибе.

- Может быть, вернется.

- Тогда какого же черта я здесь тебя утешаю!..

Она сердито отшатнулась от меня и так быстро принялась действовать иглой, что я испугался.

- Ты должен быть счастлив, что она бросила тебя, иначе твоя история кончилась бы тем же, чем кончились похождения Шера.

Едва стерпимое слово "бросила" причинило мне боль, я спросил совсем тихо:

- А разве что-нибудь случилось с Шером?

Она спрыгнула со стола, кинула прочь чулок, запустила пальцы в свою растеребленную прическу.

- Неужели он тебе ничего не сказал? Ты видел его?

- Нет.

- Ну, значит, он уже сидит!

- Где сидит?

- За проволокой! В лагере! Боже мой, ты ничего не соображаешь! Слушай. Знаешь Вильму? Ну еще такая гусыня, с голубыми глазами, - дочка его хозяйки. Так вот, ее видели с Шером. Ну, кто видел - не все ли равно? Кому надо. И, понимаешь, Шера вдруг приглашает секретарь полиции, закатывает спектакль и сажает бедняжку в лагерь на месяц. Послушай, не перебивай! Шер сам не свой приплелся к нашему старику, ну да, к директору, и тот звонит в полицию: помилуйте, господа, у меня сейчас идут сплошь хоровые, ансамблевые вещи, я дорожу каждым человеком, а вы отбираете у меня хориста. Нельзя ли что-нибудь сделать? Я сама слышала весь разговор. Ей-богу. У старика в полиции есть знакомый децернент, у него еще постоянное место во втором ряду, наши девчонки говорят - инспектор коленок. Так вот он сжалился над стариком и сократил Шеру арест до недели. Пусть, говорит, этот ваш господин художник довольствуется тем, что ему можно обниматься с хористками на сцене, а волочиться за немецкими девушками всерьез мы не допустим, нет! В нас еще не угас патриотизм, нет!..

Я был подавлен рассказом Лисси, а ей доставляло удовольствие, что я страдаю.

- Ну, если Шер сидит, - сказал я вдруг с отчаянием, - то я завидую ему, как хочешь!

- Ты рехнулся!

- Нет, я не рехнулся. Мне тоже не миновать лагеря, потому что у меня тоже не угас патриотизм. Я слышал, в день рождения кайзера вся труппа должна петь перед спектаклем немецкий гимн. Верно? Так я заявлю директору, что не собираюсь участвовать в вашей манифестации.

- Осел, - проговорила Лисси мрачно. - Забываешь, где находишься. Раз ты служишь - должен служить. Нас ведь не спрашивают - хотим мы петь или нет. Когда я пела у вас, мне тоже приходилось всякое. Я ведь исколесила всю вашу святую матушку-Россию: была в Риге, в Варшаве, в Лодзи, в Вильне, в Ревеле где я не была! О, знаешь: извош-тчик! Чудесно! И вот в рижском театре в тезоименитство вашего Николая мы должны были петь русский гимн. У нас в труппе были сплошь немцы, никто не знал ни звука по-русски. Тогда директор расставил нас так: в первый ряд - русских, наряженных в камзолы церковных певчих, а всех актеров - позади. На спины певчим прикололи ноты со словами гимна, латинскими буквами. Мы хохотали до икоты. Но пришло время - по всем правилам спели ваше "Поше сар'я краны".

Жуткие звуки неизвестного языка развеселили нас.

- Так или иначе, - сказал я, - лагерь дожидается меня: если я соглашусь пропеть ваш гимн, меня посадят за то, что я с тобой целовался.

- О, со мной можно, я - певичка.

Она приласкала меня с материнским готовным участием, опять впрыгнув на стол и не забывая штопать чулок. Я ушел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: