В поезде, в их купейном вагоне, по крайней мере, оказалось не так уж много пассажиров. Артамонов, пользуясь этим, пошел к проводнице, объяснил прямо: едем на похороны, одна семья, вы уж не селите к нам больше никого — знаете, свое настроение, свои разговоры. Проводница, немолодая, ласковая женщина, все поняла, сказала: поезжайте спокойно, я учту.
Жена и сын сидели напротив. Артамонов посмотрел на них, таких непохожих, не родных друг другу, но бесконечно родных ему — и вдруг его прямо прожгла нежность и благодарность к ним. Нет, какие же молодцы! Не отпустили его одного. Поняли — нельзя. Ведь один он себя мыслями за ночь источил бы, загрыз. А мысли в таких случаях известно какие: о сыновьей неблагодарности. Хотя бы о том, что за последние полгода, сколько не сулился, а так и не приехал к матери.
— Ну, что же, Ксюша, — сказал Артамонов. — Доставай, пожалуй, липучку.
Так он называл домашнее вино из малины, почти безалкогольное, но выпьешь стакан — и глаза сами слипаются. Как снотворное действует. Артамонов велел жене специально захватить его, хоть выспаться в поезде перед завтрашним трудным днем.
«Липучка», однако, не помогла. Они только затеплели от нее, отмякли. Заговорили наконец, даже заулыбались. Почему-то Артамонов вспомнил и принялся рассказывать, как в сорок шестом или сорок седьмом году ходили они с матерью покупать корову.
Прежнюю, Белянку, пришлось зарезать — она сломала ногу. Мясо, не съев ни кусочка, все продали, деньги (их много оказалось на вид, — ворох целый, они тогда крупноразмерные были, «простыни» — тридцатки, пятидесятирублевки) спрятали в сундук и, дождавшись июньского тепла, отправились по дальним деревням. Вообще-то, коровы продавались и в городе, но здесь они были не по деньгам, а в деревне мать надеялась сторговать какую-нибудь и подходящую, и недорогую. Потому и берегла так деньги, вырученные за мясо Белянки, — ни одного рубля не истратили, потому и сами даже свеженины не попробовали. Да, впрочем, Белянкино мясо — как ни голодно было в доме — никому и в глотку не полезло бы. Это ведь пришлось бы есть и слезами умываться. Белянка была как бы членом семьи. Все лихолетье, всю войну на ней только и продержались. Отец на фронте свою ораву защищал, а Белянка здесь, в тылу, сохраняла. У нее и судьба — и жизнь, и смерть — получились какими-то солдатскими. С солдатами ведь как случалось, с теми, конечно, кто уцелел, вернулся: колотится он там, холодает, голодает, в грязи, во вшах, умирает и воскресает, весь штопаный уже, латаный, а все здоровый — ни одна холера к нему не пристает: ни аппендицит, ни насморк, ни мигрень какая-нибудь. А домой вернется, месяц-другой пожил и бац! — прободная язва. И сковырнулся мужик. Или еще обиднее, как с дальним родственником Артамоновых Федором Ухиным случилось. Выпил он крепко на радостях, в честь возвращения, поскользнулся на улице, упал в лужу и захлебнулся. А на войне, между прочим, Днепр под огнем форсировал, в белорусских болотах тонул — и ничего, живой вышел.
Белянка, в этом смысле, тоже как солдат была. Да еще солдат отчаянный, своенравный, упрямый. Первый раз она чуть было не скопытилась еще перед войной, вернее, во время финской войны или вскорости после нее. Артамонов точно не помнил, больно мал еще был. Тогда как раз они Белянку и купили, потому что враз ухудшилась только было наладившаяся жизнь, возникли длинные ночные очереди за хлебом, поисчезали многие продукты. И вот мать пригнала откуда-то молодую белую коровку, плотненькую, крутобокую, с широким лбом и короткими кривыми рогами. Дело было осенью (все же, наверное, в сороковом году), огороды уже стояли пустыми, последние хозяева дорубали капусту. Через несколько дней Белянка объелась капустным листом, пережадничала, — и ее вспучило.
Мать страшно перепугалась. Пугалась мать всегда одинаково, точнее сказать, впадала всегда в одинаковое состояние в крутые минуты жизни: у нее белели глаза, лицо мгновенно обрезалось, губы сжимались в тонкую, тоже белую полоску. Она не ахала, не крестилась, а начинала действовать решительно, зло и беспощадно для окружающих. Так и в тот раз. Мать накинула на рога Белянки веревку, крепко ухватилась за нее и крикнула глазевшему на все это маленькому Артамонову:
— Бери прут, черт вислоухий! Хлещи ее сколько сил есть! Ну!..
Вдвоем они, мать и Артамонов, стали гонять Белянку вдоль улицы. Мать тянула за веревку, Артамонов нахлестывал сзади прутом — по ляжкам, выше он не мог дотянуться. Он не успевал, оступался, падал на схваченную уже морозцем землю, больно ушибался и снова вскакивал от жесткого крика матери: «Давай!.. Тимоша! Сынок! Давай, окаянный!..»
Белянку от этой гоньбы должно было пронести, на что и рассчитывала мать. Но — не проносило. У нее только взмокли, побурели бока, она хрипло, с пристаныванием дышала и бег ее становился все медленнее, тяжелее.
Первым свалился Артамонов. Не дотянулся очередной раз до коровьего зада, слабо секанул воздух измочаленным прутом, упал и, не в силах подняться, заплакал от страха.
Потом упала Белянка. Завалилась на бок, высунула синий, ослюнявленный язык. Упала она против дома сапожника деда Зяпина. На счастье сам дед Зяпин стоял тут же, ухватившись руками за калитку, переживал это событие и даже норовил выкрикнуть какой-нибудь совет, когда они прогоняли Белянку мимо.
— Дед Игнат! — крикнула мать. — Неси шило! Да бегом, старая ты тетеря! Не видишь — сдыхает коровенка!
Дед Зяпин не подумал даже обидеться, ошалело кинулся в дом и бегом же вернулся назад. Мать выхватила у него шило, охнула: «Головушка моя горькая!» — и с маху проткнула корове бок. Из дыры со свистом ударил дурной воздух…
Потом уже, повзрослев, Артамонов узнал, что это было последнее народное средство. Мать и не чаяла уже, что спасет Белянку.
И конечно же, все они не знали, не догадывались, предположить даже не могли, что, спасая жизнь Белянки, — спасают собственную жизнь.
Меньше чем через полгода был другой случай — мгновенный и нелепый: Белянка тонула.
Ранней весной сорок первого года Артамоновы переезжали в деревню. Там, где сейчас дымят трубы знаменитого на всю страну Запсиба и куда ехали теперь Артамонов с женой и сыном по скорбному делу, стояла когда-то деревня Антоновка. Потому и место это, когда Запсиб строился, называлось «Антоновской площадкой». А стройку собирались начать еще в сорок первом году. Или эту, или какую другую. В общем, в деревню Антоновку перебрасывались из города Новокузнецка (он тогда назывался Сталинск) разные службы. Перебрасывали в том числе и конный двор, на котором работал отец. Вот Артамоновы и собрались в деревню. Теперь до Запсиба от главного вокзала Новокузнецка можно доехать на автобусе за полчаса. А если торопишься, бери такси — через пятнадцать минут там будешь. Тогда же они ехали на паре казенных лошадей чуть ли не целый день. Ехали в санях: еще лежал снег, и река Томь, через которую надо было переправляться, стояла под крепким льдом. И вот здесь надо отметить одну деталь: в Томь впадала горячая речка Абушка, не замерзавшая даже в самые лютые морозы. Горячей делали Абушку сбросы Кузнецкого металлургического комбината. От того места, где она впадала, тянулась вдоль берега Томи дымящаяся полынья. Километра на полтора. Санная дорога, унавоженная лошадьми, давала здесь петлю, далеко обходила открытую воду. На вид дорога была вполне надежной, однако теплые воды Абушки уже подточили снизу весенний лед. Но что удивительно: прошли кони, проволоклись сани — с двумя взрослыми, тремя ребятишками и кой-каким мелким скарбом (главное имущество отец увез накануне), а под Белянкой, шедшей за санями на длинной веревке, лед вдруг проломился. Она ухнула в воду, но успела по-собачьи уцепиться передними ногами за край полыньи. Отец не растерялся, гаркнул на лошадей, кони дружно хватили и выдернули Белянку на лед. Да так сильно и стремительно, что она еще какие-то метры боком проволоклась за санями.
Мать даже рта раскрыть не успела, только за сердце схватилась. Отец же, вечный лошадник, легко возбуждающийся человек, другому изумился.