При этом в очереди никто даже ухом не повел — привычное дело.
Так вот, в окончательном варианте статьи тетка с сумками врывалась в магазин канцпринадлежностей и кричала: «Маша, тетрадки-то есть ай нет?» На что продавщица отвечала ей: «А тебе какие надо — в клеточку или в линеечку?»
Стыд! Голову сняли.
Артамонов устроил «сцену у фонтана»: звонил в редакцию, кричал, что уволится к чертовой матери, что они там все сволочье, зубами за кресла держатся, что жизни не знают и знать не хотят — заелись!..
Да что толку. Себе только сердце надорвал, два дня потом провалялся.
Нет, перспектива выбивать пыль из ковров Артамонову не грозила. В этом смысле жена могла быть спокойна.
Шел третий час дня, а трухлявые мужички все ползали по мастерской, роняли изо рта гвозди и подолгу выковыривали их из щелей. Коля Тюнин, успевший за это время сгонять в дальний лес, нарубить в кузов пихтовых веток на венки, сварить суп и покормить братниных девчонок, не выдержал: отматерил мужиков сквозь зубы и взялся сам строгать и сколачивать доски.
И тут наконец явился «выбиватель ковров» — глава местного поселкового совета. Пришел с женой — с теткой в четыре обхвата.
Артамонов с братом курили на крыльце мастерской. Им, как сыновьям, не полагалось, по обычаю, самим делать гроб — и они маялись тут, переживали. Константин представил Артамонова: «Брат. Старший». Председатель мельком глянул на него, протянул вялую руку. Брат так брат: что ж такого. На Артамонове были разбитые Костины валенки, засаленный полушубок, не тянул он на известного журналиста. Значит, постой — послушай, как большой начальник разговаривает с начальником поменьше, с непосредственным подчиненным (Константин был членом поссовета и нештатным замом председателя).
— Ну что тут, как? — спрашивал председатель.
— Да вот делают, — отвечал Артамонов-младший. — Не готово пока.
— Что такое?!. Почему?.. Как так не готово? — застрожился председатель. — Я же с вечера отдал указание.
Строжился он, понятно, в адрес столяров, но те были за дверью, и получалось, что строжится председатель на Константина. Константин же и оправдывался:
— Да у них там, Сан Иваныч, электрофуганок отказал… да доски не сразу подходящие нашлись. Силантич-то кладовую сегодня не открыл — не вышел…
Артамонов раньше председателя не видел, знал о нем по рассказам Константина и теперь рассматривал украдкой: аккуратное пузцо, выпирающее из-под пальто, ухоженные усы, не отягощенные тревогой глаза. Не нравился ему этот тип. И Артамонов догадывался — почему. Он смотрел на него глазами брата. А у Константина с председателем конфликт произошел. Собственно, не конфликт: обиделся брат на председателя крепко. Дело в том, что когда накануне, перед ноябрьским, Константин отвез в больницу жену, председатель числился в отпуске — как раз ему оставалось отгулять до десятого числа. Константин-то надеялся — выйдет председатель, по случаю праздника. А тот законно отсидел дома. Константину, как заместителю, пришлось организовывать и торжественный вечер, и демонстрацию. Он и доклад готовил, и колонны организовывал. А дома пласталась больная мать — с тремя ребятишками, курями, поросенком.
Председатель, конечно, про обиду брата не знал. Да и сам Константин, если бы все не так вот — одно к одному, не обиделся бы. Ну, в отпуске человек — обыкновенное дело. А тут…
Председатель, построжившись, счел необходимым проявить чуткость.
— Со средствами-то как, Петрович? — участливо спросил он. — Теперь ведь расходы да расходы.
— Спасибо — не надо, — ответил Константин. И Артамонов поспешил вставить:
— Деньги есть, не беспокойтесь.
— Ну как же, как же, — сказал председатель, — Федоровна, посмотри там, у себя.
Жена достала пятерку, протянула Константину. И так эта пятерка царапнула Артамонова, что он аж зубы стиснул.
— Немедленно! — сказал брату, когда председательская чета откланялась. — Немедленно отдай! — он достал еще десятку. — Пошли немтыря — пусть водки мужикам купит.
Потом уж подумал: нехорошо. Человек, возможно, от души… Но все в этот день ранило его, все…
Привезли гроб с телом матери в город только поздно ночью. Коля Тюнин вел свою машину, как бог. За все семьдесят километров не тряхнул ни на одной выбоине, не затормозил резко. Хотя управлять было трудно. Во-первых, дорога. Такие «тещины языки», такие петли Артамонов только на Кавказе встречал. А во-вторых, в кабине их сидело четверо: старшая девчонка Константина уревелась вся — не останусь, поеду с бабой! Как ни уговаривали ее и отец, и Артамонов, и соседки — ни в какую! Хоть в кузове, да поеду. В кузов собрался залезть Артамонов, брату, с его легкими, ехать там была бы гибель, но Коля Тюнин скомандовал:
— Давайте все в кабину. Ужмемся как-нибудь. На всякий случай, — это Артамонову, — держи пятерку наготове. Если вдруг инспектор. Хотя, вряд ли.
Ехали, скреблись по гололеду, курили без конца — разгоняли дрему. Таиске сказали: «Терпи, раз напросилась».
Артамонову все это казалось нереальным: позади, в гробу мать… как же так?
Ему вспомнилась другая дорога с матерью. И другой день — теплый, сентябрьский, золотой.
Это было в сорок четвертом году. Им тогда нежданно-негаданно выделили в гараже, где работала сестра, трехтонку — вывезти сено для коровы. Шофер, молодой мужчина в полинялой гимнастерке, бывший фронтовик, пригласил мать в кабину: «Садись, глазастая, — я веселый». «Нет, мы наверху», — рассмеялась мать.
Ехали стоя, держась руками за кабину. «Ты ногами пружинь, сгибай их в коленках», — учила Артамонова мать. Шофер, задетый тем, что мать не села к нему, погонял вовсю, на тряских местах ходу не сбавлял. Мать, казалось, это еще больше веселило. Она разрумянилась, платок сбился на затылок, короткие темно-русые волосы трепал ветер. Она то петь принималась, то, нагибаясь к Артамонову, рассказывала ему разные истории, перекрикивая шум мотора.
— Вот, Тима, сейчас впереди ложок будет, заметь!.. В прошлом году, в сенокос, ехали мы тут верхами с Трясуновым дядей Иваном, с объездчиком, — ты его знаешь. Ехали шагом, только в ложок спустились, глядь, медведь дорогу переходит. Мы коней повернули и галопом назад. А до этого, только что вот старуху обогнали, шорку, — шла с котомкой за плечами. И опять ей навстречу. «Стой! — кричим. — Бабушка! Мамка! Ата! (Я не знаю, как по-ихнему.) Стой! Медведь там!.. А у ней — веришь? — аж глаза разгорелись. «Где медведь, где?» И вытаскивает ножик. А там ножище — страх смотреть. Платок с головы сорвала, руку им обмотала — и бегом в ложок, в кусты… Дак что ты думаешь? Зарезала ведь медведя! Они их, знаешь, как режут? Он на дыбы вспрянет, пасть разинет — а они ему туда руку с ножом, в пасть. Только обматывают руку потолще, чтобы не сжевал… Вот до чего отчаянный народ…
Возвращались опять наверху, на возу с сеном. Везли еще полмешка овсяной муки, знакомая старуха в деревне Безруковке уделила. Мать положила голову на мешок, мука через мешковину пудрила ей волосы.
— А что, Тима, — говорила мать, глядя в небо. — Вот приедем сейчас домой — а там папка ждет, а?
(Артамоновы уже месяца два, как получили от отца письмо: «Лежу в госпитале, ранен легко, скоро ждите домой…»).
Господи, какое это было счастье: ехать под чистым небом с веселой, разговорчивой матерью, знать, что корова теперь с кормом, что вечером будут овсяные блины, и под радостный стук сердца думать: а вдруг, правда, отец уже дома?
У сестры не спали. Горели в квартире все окна. Уже собрались самые близкие родственники. Дядя Василий пришел — младший брат матери, с женой — тетей Марусей; дядя Гоша — младший брат отца. Были и трое взрослых сыновей дяди Василия, но эти только помогли занести гроб в квартиру и до завтра распрощались. Чего больше всего опасался Артамонов, то и случилось: сестра упала на грудь матери и завыла. Хуже даже получилось, чем он предполагал, страшнее. Он ждал: ну, покричит, попричитает — и все. Без этого не обойтись. Но она растравила себя причитаниями, зашлась до синевы, до припадка.