Когда я, осмотрев собор, вошел в ресторан, Лекадье уже был там и вел с хозяйкой, низенькой толстухой в черных завитушках, шутливую ученую беседу, от которой мне сразу стало тошно. Я поспешил увлечь его за стол.
Знаете, как беспокойно болтливы люди, боящиеся неприятного разговора? Едва только беседа приближается к "запретным" темам, наигранное оживление выдает их тревогу. Их фразы снуют, как пустые поезда, которые командование пускает на опасных участках фронта, чтобы предотвратить возможное наступление противника. Весь обед мой Лекадье, упиваясь собственным красноречием - легковесным, водянистым, банальным до абсурда, - болтал без умолку: о городе Б., о своем коллеже, о погоде, о муниципальных выборах, об интригах преподавательниц.
- Есть тут, старина, в десятом приготовительном одна учительница...
Ну, а меня интересовало только одно - как угасло это великое честолюбие, как сломалась эта железная воля, какой была его внутренняя жизнь с того дня, как он покинул Школу. Но всякий раз, как я подводил его к этим темам, он начинал темнить, извергая потоки пустых, путаных слов. Я вновь увидел эти "потухшие" глаза, поразившие меня в тот вечер, когда Треливан раскрыл его интрижку.
Когда подали сыр, я, разозлившись, отбросил все приличия и, глядя на него в упор, грубо спросил: "Что за игру ты затеял, Лекадье? Ведь ты был умен. Почему ты изъясняешься как сборник избранных мест? Почему ты боишься меня? И себя?"
Он чуть покраснел. Огонь страсти, быть может, гнева вспыхнул в его глазах, и на несколько мгновений я обрел моего Лекадье, моего Жюльена Сореля, моего юного Растиньяка. Но тут же привычная маска опустилась на широкое бородатое лицо, и он произнес с улыбкой:
- Что? Умен? Что ты хочешь этим сказать? Ты всегда был странным.
Потом он заговорил о директоре коллежа; Бальзак прикончил своего почитателя.