«Откуда взялась эта ночная радуга? — стала думать Аленка, но ничего не придумала и решила, что это, наверное, от атомной энергии.
А машина все шла и шла, и в обратную сторону, к совхозной усадьбе, тянулись ометы соломы, серое скучное жнивье, валки пшеницы.
Белым пятном промелькнул лошадиный череп, и Аленка вспомнила, что была в этих местах, когда отец косил черноуску. Она привозила ему обед и сидела на этом черепе…
Папа у Аленки веселый и грязный, приходит домой то днем, то ночью. Когда Аленка показывает ему интересную книжку, он листает ее локтем, чтобы не запачкать. Папа у нее — самый лучший папа в совхозе, и люди говорят, если бы все работали, как Аленкин папа, давно бы был коммунизм.
Сейчас работы ушли дальше, в глубинку, туда, где над горизонтом, выбеливая небеса, блестят и переливаются сотни электрических огней. Ничем не приглушенные, незатуманенные огоньки ярко блестят сквозь легкий и чистый степной воздух, и отсюда кажется, что вдали раскинулся большой город и жители не спят, а празднуют веселый праздник. А это ходят взад и вперед трактора и комбайны, убирают хлеб, торопятся выполнить план.
— Там мой папа работает, — сказала Аленка. Ей никто не ответил.
— Хотите семечек? — стараясь задобрить Димитрия Прокофьевича, предложила она.
Гулько не ответил.
— крупные семечки, — сказала Аленка, надламывая ломоть корзинки. — Тетя Василиса, надо?
— Молчи уж, — проворчала Василиса Петровна. Предложить семечек молчаливой девушке Аленка побоялась и стала снова глядеть на дальние огоньки, блестящие, как драгоценные камни. Она смотрела, как они блестят и тухнут, исчезают один за другим как-то сразу, будто перегорают электрические лампочки. И с каждым исчезающим огоньком словно что-то обрывалось в душе Алешки.
Вот потух и последний огонек; оборвалась последняя ниточка, соединявшая Аленку с папой, с мамой, с совхозом; и осталась только пустая степь, и два крыла темноты по бокам машины, и сухой шелест колес, и луна на небе.
Дорога, черная полоса которой угадывалась между жнивьем, стала раздвигаться, расползаться шире и шире и наконец стала такой широкой, что пропала вовсе.
И машина уже не ехала по земле, а плыла, покачиваясь, по воздуху, и колеса ее бессильно вращались в разные стороны…
— Ты что же это, умная твоя голова? — послышался гневный голос Гулько. — Дорогу потерял?
— Я ее не терял, — возразил Толя. — Она сама кончилась. Степь да степь кругом.
Аленка открыла глаза. Луна потускнела, и небесный обруч исчез. Вокруг тянулась плоская, унылая степь, дикая, потрескавшаяся земля, покрытая прошлогодней тырсой, солеными лишаями и черными пятнами недавнего пала, рассыпчатые горки, нарытые сусликами, островки полыни и ковыля и еще той самой травки, с которой Аленка любила сдергивать султанчик и загадывать, что останется в щепотке — петушок или курочка.
Машина стояла. Из кабинки доносился спокойный голос Насти:
— Да ты что со мной делаешь? — заговорил Гулько, поднимаясь и застегиваясь на все пуговицы. — Ты что — первый раз едешь?
— А то не первый. Конечно, первый. Гулько остолбенел.
— Ой, лихо, батюшки! — ахнула Василиса Петровна.
— Так что же ты… как же ты за баранку сел? — обрел наконец дар слова Гулько. — Как же ты сел на ответственный рейс, умная твоя голова?.. Почему не доложил, что пути не знаешь?
— А вы спрашивали? Только и слыхать от вас: давай-давай, быстрей да на цыпочках.
— Ты мою кандидатуру не обсуждай. Ясно?
— Я не обсуждаю, — сказал Толя. — Вот и получилось — на цыпочках…
— Да ты хоть сознаешь, что ты наделал? Ты понимаешь, какой ты мне рейс сорвал?
— Надо как-нибудь доехать до Кара-Тау, — робко посоветовала девушка с приемником. — Там районный центр. Там знают дорогу.
— Я и сам знаю — Кара-Тау, — горько усмехнулся Толя. — А где он, Кара-Тау?
— Туда надо ехать по столбам. По телеграфным столбам.
— А где столбы?
— Может, он знает? — Василиса Петровна кивнула на спящего парня.
Принялись будить парня. Будили его самыми разными способами, но он не просыпался. Даже тогда, когда его посадили и прислонили спиной к борту, лицо его было крепко-накрепко запаяно сном.
Рассердившись, Толя сунул два пальца в рот и оглушительно свистнул.
Не открывая глаз, парень поковырял в ухе.
— Ну вот, — сказал Гулько. — Называется водитель. Человека разбудить не можешь.
— Сейчас я ему устрою вакуум, — проговорил Толя и сдавил парню ноздри.
Парень захлебнулся, вздрогнул и не успел еще открыть глаза, как на него накинулись с вопросами и Гулько, и Толя, и Василиса Петровна.
Он смотрел на них мутными, как у новорожденного, глазами и ничего не понимал.
Взгляд его остановился на Аленке.
Он улыбнулся и спросил:
— В каком ухе звенит?
— В левом, — сказала Аленка.
— Верно. В левом…
Просыпался он медленно, со смаком, сладко потягиваясь и хрустя суставами, как спелый арбуз. Потом присел перед Аленкой и, шевеля лопатками, попросил:
— Ну-ка, дочка, пошуруй на спине — соломка кусает. Вытащи.
— Ты в Арык ездил? — спросил его Толя.
— Чего ты орешь? Я не глухой. Конечно, ездил.
— До самого Арыка? — спросил Гулько.
— А как же! Жену на станцию кто вез? Я или не я?
— Дорогу знаешь? — спросила Василиса Петровна,
— Конечно.
— Как фамилия? — спросил Гулько.
— Ревун Степан.
— Садись в кабину. Будешь дорогу показывать. — А что? Сбились? — встрепенулся Степан. Общее молчание подтвердило его догадку.
— Э-э-э! — протянул он, безнадежно оглядывая пустынную степь. — Плохо дело. Тут, ребята, можно год кружить— живую душу не встретишь. Мы тогда по столбам ехали и то заплутали… Ладно, у шофера трубка была, срезанная от телефона. Он ее где-то срезал, у какого-то бюрократа… Провода на провода закинет и едет по разговорам. А ночью по звездам ехали. По Северной Медведице. У тебя хоть компас есть? — спросил он Толю.
— Еще, может, астролябию с собой возить? — взорвался Толя. — Тоже мне клиент! Насела полная машина людей, а куда ехать — не знают. Посылают машину за полтыщи километров, а дорогу не обеспечивают. Комедия! А ведь в Кара-Тау дорожный отдел есть, инженеры сидят. Если не способны дорогу уделать, поставили бы на крайний случай палку, хоть бы палкой оправдали свою зарплату… Куда это годится? Едешь, едешь и обратно в совхоз заедешь…
Пассажиры слушали Толю молча, пристыженно, словно все работали в дорожном отделе. Только Аленке стало весело оттого, что она нечаянно-негаданно может снова очутиться возле папы и мамы.
— А машина? — продолжал Толя. — На этой машине и по асфальту ехать нельзя, не то что по целику. Даже глухому слыхать, как задний мост разговаривает. А резина? Разве это резина? Пошел менять — не дают. Есть, говорят, распоряжение главного механика — не давать. Ты, говорят, сменил семь покрышек. А что, я их для себя сменил? Это Иван Грозный сменил семерых жен из личного каприза, а у меня портянки целей, чем эта резина…
Между тем восточная сторона неба равномерно светлела, словно ее потихоньку разбавляли прозрачной родниковой водой. Горизонт прочеркивался ровнее, и наконец, словно через дверную щелку, в степь осторожно заглянул краешек скромного, светящего вполнакала солнышка.
Солнышко чуть поднялось и остановилось, стараясь не потревожить чуткого предрассветного сна степи.
Первые прохладные лучи стали медленно разливаться по земле, с любовью и нежностью прорисовывая мельчайшие былинки, метелки, султанчики, увядающие кустики и колтуны прошлогодней ветоши и зажигая на игольчатом листе устели-поля еще не выпитую ящерицей бусинку-росинку.
А степь спит. Серо-свинцовый призрачный воздух еще не потерял своей неподвижности, досматривают ночные сны и грязная зелень омоложенного типчака, и табунки мельхиоровой полыни.