Данило подал ему питье в кубке, стоявшем в подстолье — подал, предварительно отхлебнув из кубка.
— А-ах! — вздохнул царь, отнимая уста от кубка. — Ах, Данила, ты один… честный… человек… около меня… Один! А тот… Яган!.. О-он, проклятый! Он послушал Софьи — их послу шал, тех… что гибели моей хотели… из-за своей… корысти… И они, тоже… будь они…
Он не договорил, голова его бессильно склонилась на бок, глаза померкли, уста еще мгновенье шевелились беззвучно и как бы замерли.
Доктор поднялся от изголовья умирающего и почти тотчас встретился с глазами Софьи, которая все слышала… Он невольно вздрогнул от того взгляда глубочайшей ненависти, которым она его обожгла — взгляда ядовитого, беспощадного, подавляющего своею мрачностью.
— Долго ли ему мучиться? — сухо и резко спросила она у фон-Хадена.
— Трудно сказать, государыня-царевна! — Но не более нескольких часов…
— Легко сказать! Вот тут-то показать бы науку свою, да сократить бы муки…
— Есть на это много средств у нас в распоряжении, государыня, но…
— Но что же?
— Но мы не смеем их употреблять, потому что медицина — врачебная наука всегда надеется на силы природы и до конца уповает на Бога.
Царевна поняла нравоучение и молча опустилась в свое кресло, между тем как доктор Данило отвешивал ей большой поклон и удалялся из опочивальни.
Но мысль царевны не унималась и все работала в том же направлении, и все дышало в ней бессильной злобой и разочарованием.
О! Вот кому бы я с наслаждением подписала смертный приговор! Вот кого бы я не пощадила!.. Этого кудесника противного, который так в душу влезть сумел к брату-царю… который и теперь еще владеет его душою! О! — думала она, судорожным движением ломая пальцы рук, унизанных перстнями.
Ковер, приподнятый чьею-то смелою рукой, откинулся на дверях опочивальни, и стольники с почтительным поклоном расступились перед князем Василием Голицыным, который властно вошел и направился прямо к креслу Софьи у постели царя.
— Князья и бояре собираются уже на площадке теремного дворца, — шепнул он Софье Алексеевне. — Все ждут соборованья царя… Князь Борис всем руководит, и с вечера уж на Москве… У патриарха половину ночи совещались… Народ скопляется повсюду — в Кремле и около Кремля…
— А мачеха? А лютая медведица?..
— Речь говорила вчера боярам в Преображенском, просила за сына-царевича вступиться…
— Ну? — нетерпеливо перебила его царевна.
— Ну, и обещали, и клялись, что не выдадут.
— И уж все тебе перенесли, и уже выдали! Предатели! Рассчитывай, надейся на них!
— Что же… теперь? — нерешительно спросил князь Василий.
— Что?! Смерть брата нас застаст врасплох… Мы теперь бессильны! Мы ничего не можем, — почти простонала царевна.
— Но как же… царевич Иван Алексеевич? — начал было князь, стараясь несколько направить мысль царевны на вопросы живой действительности.
— Брат Иван!.. Иванушка!! Ну, что он может… Однако же, — одумалась царевна, — сходи к нему, скажи, чтобы он был сюда, как только к заутрене ударят… И наших всех собери — и дяде Ивану Михайловичу скажи, чтобы сюда явился с братом Иванушкой, и от него бы ни на шаг… Того и гляди — он что-нибудь напутает!..
В это время у дверей послышался чей-то шепот… Кто-то торопливо переговаривался с одним из стольников. Спальник подошел к царевне и доложил, что боярин Языков просит о дозволении войти.
— Введи его князь Василий! — проговорила царевна.
Языков (которого один из современников называет «глубоким дворских обхождений проникателем») не вошел, а почти вбежал в опочивальню. Он быстро приблизился к царевне и, спешно поклонившись ей, поманил ее в дальний угол комнаты — к иконам.
— Царевна! — произнес он дрожащим от волнения голосом. — Стрельцы бунтуют! Вчера избили приказных сторожей, которым князь Долгорукий приказал сечь выборного их кнутом… Своего стрельца отбили скопом и кличут клич на все слободы… Требуют, чтобы полковники им головами были выданы… Что делать нам теперь?
— Ничего не делай! Будь, что будет! — с злою насмешкой отозвалась на его доклад царевна. — Царь при последнем издыхании, — не его ли прикажешь тревожить буйством стрельцов?
— Но что же делать?! Что делать — грозит беда, — настаивал Языков.
— Не нам она грозит… Власть от нас отходить… А тем, кто примет ее от нас — пусть на них падут все беды!.. Это нам не страшно…
Боярин хотел еще говорить, еще настаивать, но Софья его не слушала; она вернулась на свое место у постели брата и шепнула князю Василию Голицыну:
— Уведи его, и делай что приказано.
Минуту спустя, она опять осталась одна у постели умирающего брата-царя — среди той же мертвой тишины и гнетущего молчания, и в ее тревожной душе, по-прежнему, бушевала та же буря страстей, ненависти и неутолимой жажды величия и власти…
«Да! Пусть все беды на их голову падут! Пусть раздавит их, пригнет их к земле… Пусть насладятся они вполне тою властью, тою силой, которую вырывают, похищают у нас из рук! А! Государыня-мачеха со своим орленком — ступай сюда, отведай сладости царствованья! Подставь свою грудь под удары судьбы… Мы будем со стороны глядеть да радоваться… да выжидать…»
И над этим последним словом она вдруг задумалась глубоко… Какая-то отдаленная тень чего-то, вроде надежды, какой-то проблеск возможности найти выход из тьмы, в которую она собиралась погрузиться, вдруг замерцали в ее сознании. Она старалась сосредоточить все мысли на этом отдаленном, неясном мерцании, она пыталась сделать над собою чрезвычайное усилие воли, пыталась заставить свой утомленный мозг работать в известном направлении…
И вдруг ударил соборный колокол к заутрене, и благовест его широкою и плавною волной разлился в утреннем воздухе и раскатился над теремами и башнями Кремля.
XII
Кончина царя Феодора Алексеевича
Тяжелая царицына колымага, запряженная шестериком коней, с двумя выносными впереди, грузно покачиваясь на толстых ременных подвесах, катилась по большим улицам предместья Москвы от Преображенского. Обережатаи из дворцовой служни стояли на запятках, а с десяток вершников скакали спереди, сзади и по бокам, очищая дорогу и окружая колымагу, в которой царица Наталья Кирилловна поспешала в Москву — проститься с отходящим в вечность царем Феодором и поставить своего царя на Всероссийский престол. И будущий царь Московский, разбуженный раньше обыкновенного, ехал с царицей-матерью, покачиваясь и дремля у ней на плече. Красивая курчавая голова его то и дело скатывалась с плеч царицы, нагибаясь низко-низко, и опять искала плеча матери, как надежной опоры. Мать нежно поглядывала на него; разглаживала его прихотливые темные кудри, и, бросив как-то мимолетный взгляд на наряд царевича, подумала про себя:
— Ах, батюшка! Что за наряд на нем — не смотрели бы оченьки! А все боярыня-мама! Все ее упрямство! Я говорю ей: «дай ему новое платье — а она мне: «прощаться с царем едете, да в новое платье его вырядите. Это разве можно?» и отпустила его в домашнем, в масаковом кафтанце… И на плечах, и на низах протертый — и сапоги-то, смотрите-ка, такие, что в них подошва прошвы не стоит.
Царевич, очнувшийся от дремоты вследствие какого-то толчка, вдруг поглядел на мать своими большими черными глазами, и спросил:
— Мама! Куда мы едем?
— В царский дворец — прощаться с братом твоим, царем Феодором.
— Он разве уезжает куда-нибудь?
— Нет. Он умирает.
— Умирает?.. А кто же будет тогда царем? — удивленно спросил царевич.
Мать затруднилась ему ответить.
— Либо ты, либо брат Иван… Но только брат Иван откажется, — он больной…
— Значит, я буду царем?
— Да! Может так случиться…
— А это трудно быть царем, мама? — спросил ребенок, заглядывая в глаза матери.
— С Божьей помощью ничто не трудно, — нашлась ответить мать.
Колымага катилась уже по Разгуляю, когда до слуха царицы Натальи Кирилловны достиг звон кремлевского соборного колокола; царица всполошилась и, откинув край ковра, сбоку закрывавшего колымагу, крикнула стольнику, ехавшему верхом о бок колымаги, чтобы он погонял конюхов. Стольник крикнул что есть мочи: «Пошел! Пошё-ол» — и поезд пустился во всю прыть.