— Ну, рассердился, немец! — проговорил князь Борис, смягчая тон. — Сказывай, что знаешь, я слушаю.
Он опустился в кресло и указал Даниле место на лавке около себя.
Фон-Хаден сел и с полною подробностью, как он сам слышал от сына, передал все, что ему было известно о заговоре и нарождающейся смуте. Он сообщил и сопоставил и факты, и слухи, и свои собственныя соображения…
Князь Борис слушал его нетерпеливо и невнимательно, видимо, не вникая в сущность того, что излагал ему так обстоятельно и подробно доктор Даниэль. Мысли князя были далеко: вероятно, в той передней царицы Натальи Кирилловны, в которой вельможи выжидали выхода боярина Матвеева из внутренних покоев и лестного приглашения к царскому столу, вместе с этим «первым из первых» столпов государства. Когда доктор фон-Хаден кончил и посмотрел вопросительно на князя Бориса, тот небрежно откинулся на спинку кресла и, обратясь к нему, сказал:
— Ну, так что же я должен, по-твоему, царице передать?
— Как, что передать? Да все, что ты слышал от меня! Сказать, что заговор…
— Да кто же мне поверит? Теперь у всех веселье на уме, а ты тут с заговорами. Сунься-ка! Все на смех тебя подымут…
— Так из-за этого пускай и пропадает все?! — чуть не крикнул Даниэль.
— Не то, чтобы пропало… Сказать я кой-кому скажу, а толку все-таки не будет никакого. Так и знай!
— О-о, проклятая лень и равнодушие! — воскликнул фон-Хаден, ломая руки в отчаянии. — К кому же мне теперь идти, кого предупредить об опасности?
— А к кому ни ходи, кого ни предупреждай — все будет то же! Все от себя отклонят дело… Хоть к самому Матвееву пойди, — что, думаешь, он скажет? Скажет: теперь не время и меры принимать. Пожалуй и хуже развередишь их… Пообождем, посмотрим — тогда и распорядимся.
Доктор Даниэль схватил шапку и, не простясь с князем Борисом, бросился стремглав по переходам вниз на площадь, — к своей одноколке, стоявшей среди других дворянских и боярских колымаг, колясок и карет. И в то время, когда он пробирался среди густой толпы народа к своему дому, он еще слышал, как шумно и радостно раздавались в Кремле клики народа:
— Здравие боярину Артамону Матвееву! Многия лета! Многия лета!
XIX
Приговор над врагами
Царевна Софья жадно и осторожно прислушивалась к радостным кликам народа, величавшего боярина Матвеева. Каждый раз, когда эти клики во дворцовом дворе или на ближней площади возрастали до того, что царевна могла расслышать эти «здравия» и «многолетия», — она злобно улыбалась и приговаривала про себя:
«Да, да! И здравия, и многолетия — да не на много дней! — и в мыслях своих дополняла: — Знает ли он, что уж отточены те копья и бердыши, о которые изрежется, истерзается его белое боярское тело?»
И так прислушивалась она к кликам и день, и другой — всеми забытая, всеми пренебреженная, пылающая завистью и местью. Всеми — кроме искренно преданного князя Василия Голицына, который по-прежнему каждодневно навещал ее под рясой монаха. Но и тот был вынужден присутствовать на радостных торжествах и пиршествах, которыми приветствовали возвращение Матвеева из ссылки. И каждый вечер он являлся к царевне с докладом о том, что видел при дворе, что слышал, и какие о чем шли толки…
Вечером, 14 мая, на второй день пребывания Матвеева в Москве, князь Василий, придя, по обычаю, в терем Софьи, был несколько встревожен:
— Царевна, — сказал он с укором, — зачем скрываешь ты от верного раба своего те замыслы, которые питаешь в глубине души своей? Ужели раб твой и слуга по гроб не может дать тебе доброго совета, ни протянуть руку помощи в беде?
— Не понимаю я твоей темной риторской речи, князь Василий! — сказала царевна, стараясь скрыть свое смущение.
— Если точно ты не понимаешь, то дозволь мне высказаться пред тобой на чистоту… Неведомо откуда, ко двору проникли слухи о том, что ты со стрельцами заодно готовишь смуту! Что ты побуждаешь стрельцов стоять за право на престол царевича Ивана? Что подкупаешь их и деньгами, и лаской, и всякими посулами идти против Нарышкиных?..
— Ну, а ты как об этом думаешь, князь Василий? — лукаво и вкрадчиво заговорила царевна, заглядывая князю в очи.
— Я даже думать об этом не хочу! Я считал бы эти толки за измышления твоих злодеев, если бы…
— Ну, если бы… Продолжай смелее, князь!
— Если бы темные слухи не доходили до меня с других сторон, из логовища старой лисы, боярина Ивана Михайловича…
— А! Так и оттуда тоже идут слухи? Ну, вот и скажи, что думаешь об этих слухах, если их считаешь правдивыми и верными.
— Попытку такую… Заодно с буйными, разнузданными скопищами стрельцов… Вступиться за права царевича Ивана — больного, косного умом и языком — о! такую попытку считаю я безумием, царевна!
Царевна гордо выпрямилась.
— Если бы я не знала, что ты мне всем сердцем предан, я бы спросила тебя: за сколько ты продал душу Нарышкиным, взявшись меня отговаривать от замысла, который я лелею, и трепетно, и радостно ношу в груди моей, как мать ребенка носит под сердцем!..
— Или как мы иной раз змею отогреваем у себя за пазухой! — язвительно и желчно ответил ей князь Василий.
— Не смей так говорить! — грозно проговорила царевна Софья, бросая на князя Василия пламенный и гневный взгляд. — Не смей судить о том, что не твоего ума дело! Мягок ты очень, князь! Нежен ты! Не на то ты создан, чтобы силой, натиском, хотя бы и кровавым, вырвать свое счастье из рук противников!.. Ты — муж совета, ты в делах посольских — правая рука… Ну, а где надо засапожником действовать, где надо по колена в крови идти…
— О! Не дай Бог и врагу моему! Кровь проливать и добиваться счастья! Да разве же это возможно? Разве, навек лишившись сна, можно быть счастливым?
— Ну, да! Зная тебя, я и устранила тебя от замысла… Он слишком для тебя опасен, он пахнет кровью, и ты не укорять меня должен в неискренности, а благодарить за то, что я тебя щажу и отстраняю…
— Царевна! — сказал князь Василий с глубоким чувством сознания собственного достоинства. — Никто не может упрекнуть меня ни в трусости, ни в недостатке воинского мужества… Хотя я больше заседал в совете царском и больше действовал пером, нежели мечом, я тыла не обращал к врагу и смерти умел смотреть в лицо! Но то в открытом поле, а не за углом… С честными воинами, а не с презренными крамольниками…
— Тут уж не до того! — перебила его царевна. — Тут или тюрьма и келья — или власть царская! Или в гроб ложись, или на престол всходи! Тут некогда смотреть и взвешивать, и рассуждать, и степенями родов считаться… Чем бы ни взять, да лишь бы взять! Кто с нами — тот наш; кто не с нами — тот враг, и нет ему пощады!
— Государыня-царевна! Не знаю, в чем твой замысел и далеко ли ты в нем ушла; но знаю, что он тебе грозит позором и гибелью!.. Я слышал от достоверных людей, что уж сегодня Матвеев совещался и с патриархом, и с Долгорукими; что был и у царицы долго на тайной беседе; что речь шла о тебе… И что Иван Нарышкин говорил: «Давно пора эту змею распластать под пятой»… Подумай же, царевна! Прежде чем решиться…
В это время в дверь, скрытую под стенным ковром, раздался условный стук, и чей-то знакомый голос произнес:
— Господи, Иисусе Христе, помилуй ны!
— Аминь! — быстро и горячо проговорила царевна Софья, бросаясь к потайной двери. — Отец Варсонофий, гряди!
Ковер приподнялся и пропустил в терем высокую и сухощавую фигуру монаха, у которого скуфья была так надвинута на голову, что из-под нее выдвигался только длинный крючковатый нос и клочья жидкой седой бороды.
Князь Василий едва мог узнать в этой фигуре старого боярина Ивана Милославского.
— Князь Василий! — сказала царевна. — Вот отец Варсонофий, наверно, принес тебе ответ на твой вопрос: далеко ли ушла я в замысле моем?.. Он же пусть и скажет тебе: я ли в руках Нарышкиных, или они в моих? Нарышкин ли Иван змею раздавит, или она ему вопьется жалом в сердце?! Ну, говори, отец Варсонофий! Говори, не опасаясь, с какими ты пришел вестями!