— Как можно! Что ты, князь? Да ведь он царский дохтур, ведь он нашего царевича зельем опоит!
— Нет, государыня! — смело возразил князь Борис. — Дохтур Данила честный человек, и знающий! Ничем он царевичу вреда не сделает. За него я головой ручаюсь!
И таки переспорил — настоял на своем. Мигом помчал во весь дух нарочный за доктором. А царевичу все хуже да хуже. Лежит в жару, весь красный, лежит пластом; уж и говорить ничего не может, и голоса нет… Только когда мать-царица наклонит ухо к самым его устам, он чуть слышно шепчет ей:
— Душит… Глотать слюны не могу…
Все собрались около царевичевой кроватки; все сидят, слезы ронят — удержать не могут, видя, как мать-царица по любимом детище убивается… А детище уж пласточком лежит, только стонет…
В томительном, ужасном ожидании прошло так часа три-четыре; подходило время к полудню, когда поставленные по дороге к Москве вершники прискакали сказать, что дохтур едет.
— Евоный мерин, евоная одноколка!
Четверть часа спустя, боярыня-мама докладывала царице Наталье Кирилловне, что дохтур Данила светлых очей царевича желает видети.
— Ох, уж какие тут светлыя очи! Помутились эти оченьки, — проговорила царица со слезами и приказала позвать дохтура Данилу.
Он вошел, поклонился с обычным достоинством, поздоровался за руку с князем Борисом и был тотчас введен в опочивальню царевича.
— Я бы просил, — сказал он, обращаясь к князю вполголоса, — чтобы отсюда вышли все лишние лица; тут слишком много народа. Пусть здесь останется мать-царица, вы и еще два-три лица, для необходимой помощи.
Князь Борис передал желание доктора Наталье Кирилловне, и опочивальня царевича опустела разом. Тогда доктор засучил рукава своего широкого кафтана, осмотрел и ощупал царевича, приподнял его к себе на колени, заглянул ему в горло — и покачал головой.
— Царевич в большой опасности, — сказал он князю Борису. — У него с правой стороны горла огромный нарыв, а другой, такой же, образуется слева… Нарыв нужно проколоть — иначе он через два-три часа задушит царевича.
Князь Борис, оставив ребенка на руках доктора, подошел к царице и шепотом пояснил ей сказанное доктором. Царица, в отчаянии ломая руки, бросилась к постельке царевича и почти крикнула:
— Прокалывать! Резать нарыв! Нет! Ни за что, ни за что! — и она обхватила ребенка, как бы стараясь защитить его своим телом.
Доктор бережно положил его обратно в постельку и, опуская рукава кафтана, проговорил не совсем спокойным голосом:
— Тогда мне здесь нечего делать, государыня!
И вдруг царевич сам рванулся от матери и протянул рученьки к доктору, как бы умоляя его о спасении. Пораженный изумлением, доктор указал на это матери и князю.
— Вы видите? Он не боится укола, он его желает. Умоляю вас, государыня, не теряйте времени, — через полчаса будет уже поздно…
Едва-едва удалось уговорить царицу, чтобы она дозволила произвести разрез нарыва. Но зато она настояла на своем, чтобы разрез был произведен при ней, и сама принимала участие в приготовлениях к страшному, неслыханному в царской семье, делу. По требованию доктора, поданы были серебряные рукомойники с водою и льдом, запасные убрусы и тазы. Князю Борису, накрыв его до горла простыней, доктор поручил держать царевича за голову, двум стольникам — за ручки и ножки. Царевич всему подчинился беспрекословно и смотрел во все глаза на доктора, следя за каждым его движением. С другой стороны, так же зорко, но трепетно и с опасением, следила за врачом-иноземцем царица Наталья Кирилловна. В ее воображении рисовалась страшная картина: вот-вот доктор возьмет нож и вскроет горло царевича. Она, среди этих страшных мыслей, даже и не заметила, как из небольшого карманного футляра доктор Данила вынул что-то, чуть приметное между его большими пальцами, и, наклонившись к ребенку, открыл ему рот.
Царица схватилась обеими руками за голову и зажмурила глаза от ужаса… И вдруг раздался пронзительный, раздирающий крик ребенка… Царица бросилась к нему — и что же видит? Доктор держит его голову над тазом, а из горла царевича Петра широкою струею течет кровь и гной и какая-то бурая пена…
— Злодей! — вскрикнула на смерть перепуганная мать и как тигрица бросилась к доктору.
— Успокойтесь, государыня, — сказал он ей твердо. — Ваш сын спасен. Нарыв прорезан благополучно…
VI
Козни
День торжества фон-Хадена был днем тяжких тревог и забот для его детей… Эти тревоги и заботы начались с утра, вскоре после отъезда доктора в Преображенское. В то время, когда Лизхен, прикрыв свое простенькое домашнее платье опрятным передничком, хлопотала по хозяйству на кухне, внимательно следя за каждым шагом двух прислужниц, ей пришли сказать, что из дворца приехал пристав и требует доктора Данилу к царю. И дочь, и сын фон-Хадена, почти выросшие в Москве, отлично говорили по-русски; но так как сын Михаэль (русские звали его просто Михайлом Даниловичем) был уже на службе в царской аптеке, то с приставом вышла объясняться Лизхен.
— Благоверный государь, царь Феодор Алексеевич немедля требует к себе доктора Данилу, — пробасил важный пристав.
— Батюшки дома нет; уехал к больному царевичу в Преображенское.
— А нам какое дело? Царь требует — надо, чтобы тут был.
— Так пошлите в Преображенское.
— И без твоего совета обойдемся; знаем, что нам делать, — многозначительно сказал пристав, — и ушел.
Не прошло и часу — приехал стольник из дворца, человек нахальный и грубый.
— Доктор Данила дома?
— Нет. Он в Преображенском, — отвечала уже сильно встревоженная Лизхен.
— Как он смел туда поехать, не спросясь у боярина Куракина?
— Да за ним оттуда прислали нарочного; царевич Петр там очень заболел…
— А ему какое дело? Он царский доктор — до царя ему и дело! А царевича лечить без царского дозволения не должно…
— Я уж, право, этого не знаю, — сказала растерявшаяся Лизхен, — знаю, что просили сейчас приехать…
— Ну, мы так и боярам и царю доложим, что доктора Данилы с собаками не сыскать!
Повернулся спиною да и был таков. Лизхен, конечно, в слезы. Ей представились всякие страхи: и выговоры, и неприятности отцу по службе, и Бог весть какие грозы.
Однако же хлопоты по хозяйству отвлекли молодую девушку от ее тревог; пришлось и в сад, и в огород заглянуть, где работали бабы, и в кладовой побывать; а затем и в погреб пойти, посмотреть на запасы. И только она переступила порог погреба, как услышала за стеною его, в закоулке между погребом и амбаром, как кто-то разговаривал с Прошкой, видимо стараясь понизить голос:
— Ты только нам этих самых гадов-то добудь — уж мы тебе заплатим, и угощенье наше будет.
— И давно бы добыл, да мне никак не улучить времени… Все кто-нибудь торчит там, около его покоя… Не то давно стянул бы!..
— А вот сегодня? Попытайся, пока его нет дома.
— Разве что сегодня?..
— А главное, как мы его к розыску да к спросу притянем, так ты все покажи, как есть… Как мне ты сказывал…
— Вестимо, все покажу! Чего мне немца-то жалеть… Пусть пропадает…
На Лизхен вдруг такой страх напал, что она чуть в обморок не упала; руки, ноги затряслись, как в сильной лихорадке, — блюдо с мясом, которое она держала в руках, выпало и разбилось вдребезги.
Голоса за стеною тотчас смолкли.
Лизхен без оглядки бросилась из погреба в дом. Она поняла из этой тайной беседы за стеною, что против отца ее затевается какой-то заговор, что Прошка в этом заговоре является предателем, что он хочет что-то взять, унести из его комнаты в качестве вещественного доказательства, которое кому-то нужно, чтобы затеять дело против ее отца — «розыск».
— «Розыск»!.. Господи! Какое страшное слово! Ведь при «розыске» мучат людей!..
И Лизхен бежала опрометью к дому через двор, как бы боясь опоздать, опасаясь того, что Прошка ранее ее попадет в хоромы. Прибежала, бросилась к дверям отцовской комнаты и прежде всего замкнула их на ключ, а ключ спрятала в своей опочивальне под подушку. При этом она дала себе слово ни шагу не ступить из дома до прихода брата или возвращения отца из Преображенского.